Асмо плакала, Србун глазами усмиряла сына, а старшая
дочь, к тому времени еще незамужняя, насмехалась:
- Так тебе и надо. Видим, в кого
превратился твой Роберт без денег отца. А то говорила “Цило в зеленой
ленточкой! Цило с зеленой ленточкой!”
- Не цило, а шляпка, - всхлипывая,
поправляла сестру Асмо.
- Подумаешь, какая развитая стала!
Можно подумать, не жена Фикстула Роберта, а королева!
- Вы к моей шляпке с зеленой
лентой прицепились. А я осталась без мужа, без судьбы, несчастная и брошенная!
Какая королева?! Я брошенная женщина с ребенком на руках. Никто меня не
понимает. Что же я буду делать? - плакала Асмо еще громче.
- Заслуженная артистка, - говорила
сестра, - тебе в Большом театре выступать.
- В Большом поют, не играют. Неуч!
А мы с Робертом в Большом театре были, в Малом тоже были, в Третьяковской
галерее тоже были, в Эрмитаже, - ее плач становился громче и громче, когда она
вспоминала все блага жизни, подаренные Робертом, – потеряла мужа, потеряла
судьбу!
– Глаза бы мои ослепли, не видели бы, как моя
дочь теряет судьбу, – причитала Србун.
– Де-ра-сан!139 – подводил итог Варпет. - Где же эти видано, чтобы порядочная женщина так убивалась из-за мужчины? Твоя
мать вдовой осталась, и то так не плакала. Не подобает...
Обычно домашний театр длился десять дней.
Ровно. Потом Роберт, тоже соскучившись по жене, после очередного кутежа с
друзьями, приводил музыкантов из “Рабиза”140 петь серенады под окном Дома с земляной крышей. Среди музыкантов были аккордеонисты, зурначи, 141
доолчи .
– Моя скрипка, висящая на стене, упала и разбилась, в
последний раз струна любви эхом отозвалась142, – переливался голос певца где- то в
двенадцать ночи.
Варпет, знаток народной музыки и любитель Саят-Новы,
на эти переливы в голосе обижался.
– Вот говорю же, твой Роберт никому не нужен. Я бы на его месте не то
чтобы под моими окнами пел, а вообще из дома не выходил бы с таким вкусом к
музыке. Пусть бы выбрал: “На скалистом утесе приземлился ореееел и запел, над
ущельем увидел он девушку, ослепился ее красотой ... Это еще куда ни шло, а за такую песню его надо сжечь на
костре.
Асмо на крыльцо не выходила, музыканты, закончив выступление, уходили, Роберт вместе с ними. Но на следующее утро
Асмо наряжалась больше обычного. Волосы собирала в высокий пучок, надевала
красивое платье и уходила на работу в магазин пуговиц в особом настроении.
После работы домой не возвращалась. Это означало, что с мужем она помирилась. И
все становилось на свои места. Временно, конечно...Дочь у них родилась, когда сыну исполнилось
два года. Директора уже не было в живых, Роберт все еще не работал, жили они,
сводя концы с концами. Девочка родилась недоношенной.- Ребенок родился мертвым, -
равнодушно выдали вердикт врачи, - надо выкинуть.Санитарка убрала девочку совком, чтобы бросить
в мусор, как вдруг из совка услышала писк, взглянула, девочка зашевелилась. Санитарка
в страхе вернулась к врачам. Взяли на руки, собрались вокруг, стали лечить.
Девочка была настолько слабой, что врачи все также равнодушно решили, что может
окончательно и не умерла, но окончательно живой она тоже не была.- Надо подождать. Может, случится
чудо, и она выживет, - качали они головой. Чудо пришло, откуда не ждали. Рядом с Асмо
рожала невестка богатого горожанина. Та тоже родила дочку, тоже недоношенную. И
узнали они, что существует какое-то дорогое лекарство, способное вернуть
новорожденную к жизни.- Вам нужна одна половина ампулы,
- сказали врачи.Тот богатый горожанин лекарство купил,
половину ампулы для своей внучки, а другую половину, чтобы не выкидывать,
отдали дочери Асмо - на доброе дело. Иронией судьбы их ребенок не выжил, а вот
дочь Асмо выжила. Открыла глаза, солнечно улыбнулась, и врачи так ее и назвали
- Арев[1].
... Младшую сестру Варпета - Джулик[2]
любили все. С темными густыми волосами, заплетенными в длинную косу. Карие,
почти черные глаза. Пухлые губы, пухлые щеки, смуглая кожа. С игривой искрой в
глазах. Красивая? Пожалуй, красивая. У нее был настолько озорной характер,
легкость нрава, что ею сразу восхищались, даже не задумываясь, красива она или
нет. Смешливая, ироничная, она подшучивала над родными, устраивала розыгрыши,
маленькие праздники превращала в торжество. Когда ее что-что веселило, она
начинала громко и заливисто смеяться... ну как смяться, “журчать, как речка”[3],
говорили все. Хотя ее смех можно было сравнить с чем угодно - с радугой, с
фейерверком, с какими-то светящимися бликами на небе, со светлячком, в общем,
со всеми звуками природы, способными что-то воскресить и обновить.
Ее смех, как будто надвигающейся волной по очереди
минуя каждый дом в округе, доходил до Большой дороги, и все соседи, занимаясь
делами, неравнодушно улыбались, когда волна доходила до них:
- Вот сатана! Как смеется, как смеется! Сразу видно - корень Евы[4]. Вырастет, парни будут табунами ходить за ней.
- Вот сатана! Как смеется, как смеется! Сразу видно - корень Евы[4]. Вырастет, парни будут табунами ходить за ней.
Она никогда подолгу не задерживала взгляд на чем-то,
никогда долго не думала, хотя думать вообще не любила. Считала, что можно время
проводить с гораздо большей пользой и весельем, чем сидеть за долгими
раздумьями и сотнями страниц унылых патриотичных романов. Никогда не держала
зла. В общем, была маленькой, живой и радостной, как канарейка. Поэтому с
детства ее так и прозвали - Ббук.
Утром вставала рано, выбегала в сад, подтягиваясь и
вдыхая свежий воздух, быстренько выходила за калитку, чтобы посмотреть, что
изменилось за ночь. Потом, порхая, возвращалась, быстро завтракала, что-то на
ходу щебеча, и выбегала в школу, с коричневыми портфелем, в короткой юбочке и
с веселыми туго заплетенными косичками. А зимой... Какая зима? На тех
тротуарах, по которым, легко порхая, проходила Ббук, всегда была весна!
Легкость ее нрава проявлялась также в учебе.
Особо не вникая, училась неохотно и ждала с нетерпением, когда же, наконец,
выйдет замуж.
Србун удивлялась, почему дочь так рвется выйти
замуж. Она никак не могла простить своего отца, что забрал ее из гимназии, не
дав доучиться. К тому же, рано оставшись вдовой, ей хотелось, чтобы у дочерей
всегда был “свой кусок хлеба”, если судьба будет к ним не совсем благосклонна.
И хотя сложно представить канарейку, к которой неблагосклонна судьба,
благоразумное “иметь свой кусок к хлеба” к ней тоже относилось.
Ббук вышла замуж в шестнадцать лет.
Муж – Пето, водитель междугороднего автобуса,
был намного старше шестнадцатилетней Ббук. Они познакомились, когда он пришел
к ней свататься. Увидел издалека, решил, что немедля придет свататься, вернее
придет ее “хотеть”[5].
Когда он только вошел в дом, был настолько
похож на идеального зятя, что еще с порога все дружно окрестили молодого
человека Песа Пето[6].
Коренастая фигура, густые волосы, огромные, хитроватые голубые глаза. В черной
рубашке, черных брюках с блестящей массивной пряжкой и огромный золотой
перстень без камня – на мизинце. Он смотрел на Ббук влюбленными глазами
послушного голубоглазого кота. Пришел он свататься с отцом Гегамом и матерью
– Пайлун[7].
У Пайлун были такие же голубые, как у сына, глаза. Но блестящие, настолько
блестящие, что они светились в темноте. И когда она просыпалась ночью,
открывала глаза, казалось, что в кромешной темноте горят две яркие лампочки. Поэтому, просыпаясь, даже
чтобы выпить воды, ходила с закрытыми глазами, чтобы не пугать домашних. Србун и Варпету молодой человек понравился.
Говорил приятно, льстиво. Даже заподозрили, что он “франк”[8], уж
больно дипломатично и сладко звучали его речи. Даже подарил Србун шелковую
шаль.
Приняли молодого человека с хлебом и солью.
Знали ведь, что Ббук всего шестнадцать, но еще они знали, что идеальный зять
встречается раз в жизни, и то не всем, поэтому и приняли хорошо.
Когда на семейном совете приняли решение выдать
Ббук за Песа Пето, на следующее же утро в калитку вошла дальняя родственница
Србун, заговорщически прищуривая глаза и оглядываясь по сторонам, как будто
прямо в тот момент в Урми Япу решалась судьба важных мировых дел. Она разулась
у входа, глазами намекнула Србун, что разговор будет важным, все ушли, и она
вполголоса рассказала, что у Песа Пето, оказывается, была жена, и есть сын в
Ашхабаде или в Алма-Ате.
Вечером Србун рассказала Варпету, начала было
причитать, что и младшей дочери досталась непонятная судьба, но, вспомнив, что
ей же всего шестнадцать лет, прекратила причитать и решительно отрезала:
- За разведенного! Никогда! Не для
этого ее в красивые платья наряжала да ни в чем не отказывала, даже годы войны
пережили с честью, что бы замуж выдать за разведенного, да еще в Ташкенте.
- Ты же сказала в Ашхабаде, -
возразил Варпет Григор.
- Какая разница, все равно
сомнительное место. Будь у нас в Городе, узнали бы что и как, а в далекий
Ашхабад кто поедет? Я что ли? Или ты?
Ббук стояла у двери гостиной и слушала
разговор матери и старшего брата. Слезы покатились по щекам. Неужели она
никогда не увидит молодого человека с кошачьими голубыми глазами. А еще
говорили: “похож на идеального зятя, похож на идеального зятя”... Старший брат
с матерью был согласен. Решили, что Ббук за Песа Пето выдавать не будут. Узнав
об этом, Ббук заплакала. Србун удивилась:
- Неужели он тебе так понравился?
Ббук плакала и молчала.
- Ай бала, слово хотя бы скажи,
что с тобой, он тебе так понравился? Ты же его один раз видела и то за столом,
когда “хотеть” приезжали. Когда же он успел так войти в твое сердце, чтобы
плакать? Да и подобает ли порядочной девушке плакать из-за мужчины? Мы же
осрамимся на весь белый свет. Скажут, Србун всю войну прошла, чести не
осрамив, а ее дочь плачет из-за мужчины, к тому же с мутным прошлым в Ашхабаде,
как же далеко...
Та плакала, не переставая. К слову сказать, она не
плакала никогда. Всегда весела, легка, шутлива. Вся семья собралась посмотреть
на редкое зрелище. Даже младший брат, обычно абсолютно равнодушный к делам
семьи, вышел.
- Давай, моя хорошая, скажи мне, в
чем дело, влюбилась? - опять спросила Србун ласково. - Конечно, не подобает
порядочной девушке влюбляться, но мы как-нибудь переживем этот стыд, останется
в доме, в семье. Ты только скажи.
- Я не влюбилась, просто я уже
опозорена, и мне надо замуж за него выйти.
- Опозорена, где же ты успела
опозориться? - удивилась мать.
Все напряглись. Ббук, всхлипывая, подбирая
слова, сказала:
- Когда они у нас были в гостях,
сидели за столом, когда приходили хотеть, нога Песа Пето под столом коснулась
моей, - и зарыдала еще громче, - я опозорена! Кто же меня после такого замуж
возьмет?!
Хохот стоял не только в доме, но и во дворе, до самой
Большой дороги.
- Ишь ты опозорена, - сказала
тогда Србун. - Другие чужих мужей уводят и глазом не моргнут, а ты опозорена.
Дурочка моя! Ладно, вытри слезы, сколько еще будут свататься таких молодых
людей, вот увидишь. Сто, а то и больше, ты у меня красавица, да еще с таким
золотым характером. Давай, вытри слезы, не подобает порядочной девушке плакать
из-за мужчины.
Ббук смирилась. Она, конечно, иногда вздыхала
по голубоглазому красавцу с золотым перстнем и сладкими речами, но поделать
ничего не могла.
Через шесть дней, когда она уже и думать о нем
забыла, все узнали, что Песа Пето не только идеальный зять, но и крайне
неуступчивый молодой человек. Он каждый день набирал корзины с лучшими
фруктами и приходил к Србун. Каждый день.
– Мама Србун, я буду любить ее, как королеву,
все брошу к ногам, – уговаривал он будущую тещу, – сделаю самой счастливой,
только не разлучай!
Србун сдалась после десятой корзины. Все-таки
она была женщиной романтичной и доброй. А в любовь верила! Даже несмотря на
превратность и жестокость судьбы, доставшейся ей.
О своем выборе Србун и Григор не пожалели
никогда. Песа Пето был мужем верным и добрым. Жену называл исключительно “моя
Тагуи”[9],
на пальцах у нее сверкали украшения, покупал меха и платья, а когда что-то
решал, обязательно говорил:
– Как скажет моя Тагуи, так и сделаем!
Вот вправду, идеальный зять!
Из всех своих детей Србун больше всего любила
среднего сына - Вазгена Красавца. Когда Вазген
родился, все вокруг обомлели - огромные, широко раскрытые глаза, черные густые
волосы, маленький нос и красивый цвет лица.
- Как царь, - произнесла Србун,
когда взяла его на руки.
- Родился царь, - все шептали
вокруг.
Когда он вырос, был настолько красив, что все
вокруг меркло сразу. Даже казалось, что от него исходит свечение силы. Обычно
таким людям прощается все, от них ничего не требуется, они могут ничего не
делать, поскольку самое главное уже произошло - они родились, и планета стала
красивее.
У всех, кто его видел впервые, сердце замирало:
- Как царь! - говорили они.
Он был высоким, широкоплечим богатырем с
басистым голосом. Все выдавало в нем южный нрав - от черных густых усов, до
добродушного шумного смеха. Было у него щедрое сердце и щедрая рука.
А светлая улыбка, присущая красивым людям,
уверенным в своей исключительной притягательности, делала его желанным для
всех женщин. Царем он выглядел всегда, но хорошо жить он начал только годам к
тридцати.
После войны ушел в армию, вернулся, учился на
автомеханика, в 50-х окончил техникум и стал водителем сельского автобуса.
Ранним утром уходил в первый рейс. В те годы
машины на улочках Урми Япу были большой редкостью. Поэтому, когда вечером Красавец
возвращался домой, на улочке начинался радостный переполох.
Услышав издалека громкий рев мотора, все
соседские девушки из окон и дверей выглядывали, чтобы взглянуть на
черноволосого Красавца. Замужние женщины смотрели украдкой, с завистью той
счастливой девушке, которой доведется жить с ним. Смотрели они через кружевные
летние занавески, ненароком мелькая в окне.
Красавец, выглядывая в окно автобуса, широко улыбался
и здоровался со стариками, сидящими на скамейках у ворот. Дети, весь день
пропадавшие во дворах, от маленьких трехлетних мальчишек до высоких
пацанов–сорванцов, услышав звук мотора, прибегали и восхищенно смотрели на
Красавца.
– Ну что? Себя хорошо вели? – спрашивал он игриво.
– Дааааа! – хором отвечали мальчишки.
– Хотите, поедем кататься?
– Дааааа! – хором отвечали мальчишки.
Старики одобрительно улыбались. А мальчишки, толкаясь
у единственной двери автобуса, сразу запрыгивали в салон. Шумно толкались,
чтобы выбрать место у окна. Красавец смотрел в переднее зеркало и смеялся:
– Ладно, ладно, не деритесь. По очереди, все равно
всем будет видно.
Выезжали на Большую дорогу, потом до самой площади,
потом к центральному парку, там сворачивали к другой большой дороге, доезжали
до незасеянных полей на северной окраине города. Рев мотора, оглашая весь
город, собирал на тротуарах любопытных мальчишек из дворов, которые завистливо
смотрели на тех, кто весело подмигивал им из окон автобуса.
Обратно приезжали уже к закату, шумным роем, толкаясь,
чтобы выпрыгнуть первыми, разбегались по домам.
Еще дворовые дети любили, когда Красавец был дома и
приезжал “человек нефти”[10].
В больших кварталах же были “подвалы керосина”. Это
обычно были полутемные помещения в подвальных этажах домов, с плохим
освещением, с резким запахом. В подвале всегда пахло, как, вероятно, пахнет в
аду или на каком-то складе алхимика.
На полках в подвале нефти стояли хозяйственное мыло,
дешевое клубничное и земляничное парфюмерное мыло с сильным запахом, на нижних
полках стояли маленькие канистры жавеля.
Там стояли бочки с керосином, на них - огромные
воронки, чтобы разливать керосин. Так вот, “человек нефти” развозил керосин по
кварталам и продавал его.
В Урми Япу таким продавцом был Хосров. Худощавый,
невысокого роста. У него была одна рука, и потому казалось, что одно плечо
выше другого. Он был добрейшим, скромным человеком. Горожане уважали его. Сам
он о своей жизни не рассказывал, горожане знали, что он родился одноруким, от
этого страдал и выглядел одиноким и печальным. Печалился он больше всего, когда
началась война и его на фронт не забрали. Приходил на вокзал и, печально
улыбаясь, стоял в сторонке, почти прижимаясь единственной рукой к стенке,
провожал солдат на фронт.
Жил он недалеко от Базара, и много лет, до самых
семидесятых, когда снесли старые дома в квартале, он по утрам на лошади, запряженной
деревянной колесницей, развозил керосин.
Лошадь, на которой он развозил керосин, была такой же
худой, как и хозяин. Поэтому часто женщины наблюдая, как она волочится, склонив
голову, мягкой поступью и легким покачиванием головы в ритм своих шагов, всегда
задумывались над его жизнью, а то и про жизнь в целом. Вздыхали каким-то
безрадостным мыслям, одиночеству, на которое бывает обречен несчастливый
человек на старости лет, и о том, как важно в этой жизни быть кому -то нужным.
Когда он приезжал, оповещал жителей свистком, похожим
на детскую трубу, который называли странным словом “дудулак”[11].
Услышав свист дудулака, сбегались все окрестные дети.
Во- первых, они любили его худую лошадь; во-вторых, у Хосрова всегда был
маленький деревянный сундук, потрепанный и пропахший керосином. Когда он
заканчивал разливать керосин, детвора уже стояла в очереди. Если даже в доме не
давали копеек, выходили с одним или несколькими куриными яйцами. Он брал их, а
взамен отдавал пластмассовые дешевые детские украшения, разноцветные воздушные
шарики, деревянные свистки, окрашенные разноцветной краской в форме райских
птиц. Доставал он еще и бумажные аппликации в форме матрешек и райских птиц.
Воздушные шарики он менял на куриные яйца, а свистки и бумажные аппликации
только продавал.
Так вот, если приезжал Хосров и Красавец был дома, он
выходил и покупал все шарики, все свистки, все игрушки и аппликации, разом.
Были довольны дети, был доволен однорукий Хосров.
Красавец вообще любил всех собирать, куда-то возить,
шумно праздновать. Например, летом он возил всех домашних на реку мыть ковры.
Србун называла их по старинке - карпет[12].
Она выбирала день, собирала родных, невесток, звала соседей, и дружной компанией
в воскресенье утром уезжали на реку.
На реку Арпачай - единственную реку, куда горожане
приезжали отдохнуть. Окрестности особой восхитительной красотой, какой бывает
природа в южных краях, не отличались. Небольшая река, редкие заросли,
каменистый берег. Но летом вода под солнцем сверкала холодным серебристым
оттенком голубого цвета. Под тенью - свежая прохлада невысоких зарослей травы,
а под солнцем - их согретая лучами мягкость. Вот она сила и тепло земли!
Приезжали ранним утром. Мужчины играли в нарды, резали
барашка, разводили огонь - хашлама[13],
шашлык. Дети плескались в воде, обливали друг друга, шумели, галдели.
Србун садилась на скамейку, которую для нее всегда
привозил сын. Рядом с водой, чтобы видеть всех. Невестка накидывала на нее теплый
жакет, наливала ей кофе из термоса, приносила грушевые леденцы, семечки. Србун
сидела, молча смотрела по сторонам, стараясь не пропустить ни детей, играющих в
воде, ни мужчин, занимающихся своими делами. И естественно, давала ценные
указания невесткам, своим и чужим.
Расстилали ковер рядом с речкой. Невестки,
разувшись, в летних цветастых платьях чуть ниже колена, дружной гурьбой
наполняя воду из реки, мыли ковры.
Потом к пяти часам обедали, привозили карпеты
домой, развешивали на плотных веревках в саду, на скамейках. Карпеты еще долго
пахли летом – речной водой, хозяйственным мылом и согретым под солнцем запахом
шерстяных ниток.
В мае Красавец возил дворовую детвору за
сиренью. На проселочную дорогу рядом с одной из деревень, где росли не просто
кусты, даже не сады, а целые поля.
Деревня находилась рядом с большой трассой,
ведущей в Большой город. Сворачивая налево из любой точки Урми Япу, выходили
на большую дорогу, которая простиралась до южной окраины города. Доезжали до
деревни, минуя две такие же небольшие деревни. Сворачивали налево от трассы.
Узкая, неровная проселочная дорога, на левой стороне несколько небогатых домов.
Деревянные калитки, две яблони в саду, стога' сена у калиток, пара калош и
обуви со следами многолетней дорожной пыли, запахом конюшни и коровьего навоза.
Неподалеку виднелись два небольших холма. На правой стороне проселочной дороги
– грязный пруд. Даже не пруд, а маленький природный водоем, каких в этих краях
было много. Никаких водных лилий, никаких зарослей камышей. Странный пруд, похожий
на большую лужу.
В этих краях поговаривали, что на том пруду
живут лягушки. Таинственные и зоркие. Что один глаз у них изумрудного цвета, а
другой – желтого. Якобы они боятся и сторонятся людей. Садятся на большие
камни у пруда, смотрят на проселочную дорогу, когда замечают человека,
начинают квакать друг другу, словно предупреждая. А потом, словно засекая в
обратном отсчете время, “пять, четыре, три, два, один”, дружно прыгают в воду.
Потом смирно сидят под водой, согнув колени, чтобы не шевельнутся и не нарушить
неподвижность воды, пока не исчезали тени над ней, и они возвращались на камни,
чтобы смотреть на проселочную дорогу и таинственно
обмениваться лягушачьими восклицаниями. Что они там делали? Стерегли кусты
сирени? Или свой грязный, малонаселенный пруд...
Сирень в этих краях вообще росла много и
буйно. Дикая, на невысоких кустах. Лепестки маленькие, цвет почти бордовый.
Как и везде, здесь тоже кусты сирени напоминали облака легких лепестков. А поскольку
они никак не вписывались в небогатую картину окрестностей с зоркими лягушками,
казалось, что в этой картине было какое-то несоответствие или незавершенность,
словно художник, раскрасив кусты цветов вокруг, почему-то не успел раскрасить
все остальное...
Дворовые мальчишки не замечали незавершенности
картины и не знали красивых сравнений с облаками. Им просто было весело. Они
хватали длинные палки, чтобы достать зорких лягушек со дна пруда. Наступая на
ноги, не давая друг другу очереди, задирались и подшучивали.
- Аккуратно, аккуратно, смотрите
не повредите куст, - указывал им Красавец, когда они начинали рвать цветы, - и
смотрите, найдите цветки с пятью лепестками, говорят, такие к исполнению
желаний. Сестры и матери это любят.
- Правда, - загорались глаза у
мальчишек, и они начинали искать пятый лепесток.
А когда находили, никому не отдавали, и сами
загадывали свои незатейливые мальчишеские желания.
Сорвав букеты, они весело, задиристо
забирались обратно в автобус, и облако сирени становилось ковром из лепестков
под ногами.
Красавец всегда собирал огромный букет для
матери. Срывал ровные ветки, искал цветки с пятью лепестками. Сам находил один
пятиконечный цветок и съедал, хитро улыбаясь... а вдруг исполнится?!
Србун встречала его у порога. Как только
слышала рев мотора, быстро выходила. Она любила сирень. Но больше всего любила
смотреть, как сын приносил бережно собранный букет. Сын об этом знал. Знал,
что мать любила цветы. Даже маки, растущие по краям дорог, которые никогда не доезжали домой. Если сын
летом уезжал в большой город, она просила:
- Привези мне маки, те, что по
обочинам дорог растут.
А потом передумывала:
- Так лепестки все равно опадут.
Лучше потом заберешь меня, посмотрю на поля. Они красивы, когда цветут маки.
Люблю смотреть на них, на горизонте горы, наше синее небо и маки. Интересно,
где-то еще есть такая красота?
Сирень она любила по-особенному. До войны, в начале
мая, муж всегда возвращался с огромным букетом первой сирени. Она хвасталась
перед соседскими невестками, что муж первым приносит букет первой сирени. Куст
сирени рос за его мастерской. Садовая сирень. От дикой сирени садовая сирень
отличалась тонкостью аромата и цветом. У дикой цвет темнее, аромат горьковатый,
как будто немного перемешанный с пылью проселочной дороги. Словно такой же
неухоженный аромат, как и дикие края с зоркими лягушками.
Когда муж погиб на войне, сирень приносили уже
сыновья. Особенно Красавец. Всегда старался быть первым в округе.
Она брала букет, гладила его по волосам, потом по
щеке, садилась рядом, долго смотрела на него.
- Вот посмотрю я на тебя немного,
и сердцу радостно, - говорила она ему, - мой царь!
- Садись, садись рядом, мер джан[14],
- обнимал он ее и широко улыбался, - ты же любишь сирень. Садись, поговорим.
- Да, люблю. Твой отец приносил, -
каждый раз она рассказывала сыну.
Тот слушал, как будто впервые, не перебивая, не
нарушая таинственность тех редких моментов, когда сердце сдержанной матери
раскрывалось и он мог заглянуть в сокровенные воспоминания о днях, которых он
не помнил, как будто стараясь пережить присутствие отца. Незнакомое ему
присутствие. Когда мать рассказывала, он пытался представить детали, как именно
он заходил, как именно вручал первую сирень.
– Заходил в ворота. Смотрю – высокий,
красивый, как ты и Григор, оба же похожи... Так вот, заходил, а в руках – букет
сирени. Самой первой из всех соседских невесток... Баловал меня. Представить не
можешь, как баловал. Даже Зарун смотрела в окно и говорила: “Ишь как любит
молодую жену, мой муж мне никогда не дарил майскую сирень”.
Красавец смеялся. Представлял Зарун с хитрым
взглядом, сердитым, даже злым, ворчливо украдкой смотрящей в окно, как молодые
сдержанно обменивались близостью. Сокровенно.
– Скучаешь?
– Скучаю, конечно, бала, – вздыхала она, но
потом по природной стыдливости, даже сожалея, что открылась сыну больше, чем
подобает поседевшей вдове, добавляла: – но разве что-то давали небеса, чтобы
мы не вынесли на земле...
Красавец понимал, что разговор закончен.
С матерью у него была особая связь. Властная,
сильная, собранная женщина рядом с ним становилась маленькой, сгорбленной и
тихой.
Без слов улавливал ее настроение, мог, как и в
свое время отец, долго смотреть на нее, когда она что-то рассказывала. Она в такие
минуты улыбалась, гладила по волосам:
– Очень похож? – спрашивал он у нее.
– Похож. Но он был худощавым. Вы все на него
похожи. Варпет, например, такой же смекалистый, быстрый, работящий. И внешне
похож, худощавый, но плечистый. У младшего такое же лицо, глаза. А ты... ты
похож мягкостью, лаской. А теперь ты сидишь рядом, смотрю, мне кажется, что он
вернулся. Он тоже вот так смотрел на меня, когда я разговаривала, долгоооо
смотрел. Сильный. Когда сидел рядом, мне казалось, что в доме воооооот такая скала,
– показывала она рукой до самого потолка. – Никому в обиду не дал бы, ни вас,
ни меня. А ты мой царь!
- Да ладно тебе! Царь! - смущался
сын.
- Да, царь! В моей молодости были
монеты с армянскими царями, древними царями. Когда еще мы были от моря до моря[15].
В анфас. Красивые, с красивым ровным носом. С царской короной из золота и
изумруда, наверно, из чего же еще! Вот ты такой же!
Он добродушно улыбался. С годами он убедился,
что не только мать, сестры и братья думали, что он похож на царя, но везде, где
бы он ни появлялся, все на секунду замирали: “Царь!” Хотя цари не всегда же
были красавцами, но их почему-то именно такими и представляли - высокими,
черноволосыми, черноусыми, добродушными красавцами с щедрой душой и щедрой
любовью.
Дела у Красавца шли хорошо. После автобуса
стал водить такси. Начал заниматься торговлей. Любил машины. Сначала копил
деньги на первый “Москвич”. Его купил в 60-х. Затем красный “Фиат”, а потом и
голубую “Волгу”, но это уже забегая вперед. А в начале 60-х, когда дела уже окончательно
стали идти хорошо, мать решила, что пора ему жениться и остепениться. Стали
искать невесту под стать, искали по всей округе, по всему городу, даже посылали
весточку к родственникам в разные города.
Мать часто надевала свое выходное платье,
лакированные туфли и уходила “смотреть невест”[16].
Брала с собой старшую невестку. Смотрели на разных девушек. Всех от
шестнадцати до двадцати пяти лет, хотя на двадцатипятилетних мать соглашалась с
огромным трудом, считая, что те уже давно остались в старых девах, ей казалось,
что старые девы не могут родить сыну царевичей. Множество царевичей. Сын обычно
смеялся басистым смехом, когда мать рассказывала про кого-то.
- Ладно, посмотрю, - соглашался
он, чтобы мать не обижать.
- Ну как? - спрашивала мать на
следующий день. - Видел или опять не ходил?
- Нет, ходил, почему же? Только у
нее ушные раковины как локаторы у нас в армии, видела такие? Ну представь,
труба старого патефона, который включают в верхнем дворе деда Арама. Вот
локаторы похожи на патефон, только огромные. Вот она похожа на эти локаторы.
Наверняка хорошо слышит, - смеялся он каждый раз.
Мать сжимала губы в недовольстве:
- Какой же ты грубый! Разве
подобает говорить так о порядочной девушке! И где это видано, сравнивать ушные
раковины с патефоном?! Ты просто хочешь обидеть мать и на самом деле не
женишься никогда. Останешься старым холостяком. Даже некому будет на стол тебе
положить тарелку куриного супа. Разве что Мец Арс. Какая унылая будет у тебя
судьба без жены. Останешься на эйтадже[17] у
чужих. Или того хуже! Какая-нибудь вертихвостка, из тех, что волосы красят в
страшный цвет спелых апельсинов, съест твои мозги[18].
Эти знают, как завладеть умом таких молодых красавцев, как ты. Даже глазом не
успеешь моргнуть. Так что, пока не поздно, делай, как я говорю.
Он смеялся шумно и добродушно, как всегда.
Обнимал, прижимал к себе, гладил по седым волосам, хитро говорил:
- Женюсь только на такой, как ты.
А где же найти такую, как ты? Таких уже нет. Вот найдешь, женюсь!
- Хитрый, - улыбалась мать,-
знаешь ведь, как сердце мое смягчить. Сладкое слово скажешь и все, вся моя
суровость уходит. Не могу возразить.
Иной раз говорил, что у той или другой девушки
- кривые ноги, похожие на математические скобки, нос, как орлиный клюв, спина,
как горб верблюда, голос как заевшая старая пластинка. То слишком умная, то
слишком глупая, то слишком тихая, то слишком шумная. То гата соленой
получалось, то танов апур[19]
– сладким. То родственники придурковатые, то погода выдалась облачной, а она
не озарила день лучезарным свечением. То слишком богатая:
– Нееет, – я что, богатую невесту возьму в
дом? Всей семьей придут, будут указывать мне, что да как. А у дочери язык
будет длинным, как и ее большое приданое. Лучше из простых.
То простая:
– Она же в доме отца ничего не видела. Того гляди,
даже вилкой у себя в доме не ела. Будет как гёрмамиш[20],
разинув рот, смотреть на мир вокруг. Иди, приучай ее к хорошей жизни.
– Ты просто хочешь мать обидеть и не жениться,
– отвечала Србун, – хочешь, чтобы я от горя с ума сошла и ушла скитаться по ущелью
Джаджура. Вот уйду, и ты останешься антер-антиракан[21]!
...Красавец все-таки женился... И тот день,
когда Србун узнала об этом, она не забыла до самой своей смерти. Никто не
забыл.
Ему было двадцать шесть лет. Однажды осенним
вечером Србун сидела в прихожей главного дома. Ждала его. Было уже ближе к
семи. Начались первые дожди. Она услышала рев мотора, энергично начала
поправлять скатерть, давать указания старшей невестке. Из окна увидела, как
сын открывает калитку какой-то женщине. Остановилась, присмотрелась. Никогда
раньше она ее не видела. Невысокая, с короткими кудрявыми волосами. Грузная, с
тяжелой походкой. Была в ней какая-то непропорциональность. Если бы Србун
показала ее Красавцу как невесту, он бы сказал: “Как песочные часы, только
большие. В таких часах даже время застрянет”.
Лицо у нее было непонятное, некрасивое. Србун
знала, что красота зависит почти всегда от отношения к человеку, но эта женщина
была действительно некрасивой. Глаза желтые, как у зорких лягушек на пруду у
полей сирени, большие губы, лицо словно батат.[22]
Одета была просто: синее облегающее платье,
приталенное, с какой-то невзрачной драпировкой на груди. Без украшений, без элегантной
обуви. Лет сорок... а то и больше.
Србун сразу почувствовала что-то неладное.
- Господи, перед глазами черные
снежинки падают, - сказала она Мец Арс, пока Красавец с женщиной замешкались у
входа, готовясь войти в дом. - От недоброго предчувствия, видимо. Сейчас в
обморок упаду.
Мец Арс подошла к Србун, взяла за руку.
Тревожно посмотрела в окно. Ей самой стало тяжело на сердце.
Зашел Красавец. В тот день он выглядел даже
лучше обычного. Черный макинтош, темно-синий свитер, черные волосы, высокомерный
взгляд. Царь, ее царь! От дождя и свежего ветра его смуглая кожа выглядела даже
свежее. Молодой и полный жизни. Он подошел и поцеловал мать. Потом, указывая,
на незнакомку, ласково сказал:
- Вот, мер джан, она моя жена,
останется здесь.
От этих слов женщина, похожая на песочные
часы, превратилась в квадрат, бесформенный квадрат, четырехугольник, темный,
мрачный. Неприятный, ненавистный. Кудрявые волосы рисовали какие-то непонятные
пружинки над головой, торчащие в разные стороны.
“- Ведьма, Дервиш[23],
ей-Богу, Дервиш!” - подумала Србун и даже испугалась.
Сын говорил спокойно. Он как будто ставил ее в
известность, оповещал, а не спрашивал.
Србун оцепенела, черные снежинки перед глазами
превратились в хлопья черного снега, а посередине - огромный темный квадрат новой
Дервиш.
Через несколько минут снежинки исчезли, темный
квадрат опять превратились в песочные часы, круги над головой в мелкие кудряшки
волос. Србун таким же спокойным голосом, каким говорил сын, встала с места,
пристально посмотрела на незнакомку, потом на сына, сжала тонкие губы, даже не
оглядываясь, стальным голосом приказала Мец Арс:
Обычно молчаливая, властная и терпеливая,
привыкшая решать свои дела без криков, в этот раз она кричала во весь голос.
- Я не позволю, чтобы эта Дервиш
вошла в мой дом невесткой! Не позволю! Я еще не умерла! У меня сын - Царь,
невестка должна быть под стать. Я же говорю, сын у меня, как с античных золотых
монет. Когда еще мы были от моря до моря! Не жили в те времена, но знаем, что
такое было! Так вот, Царь Тигран выглядел именно так, как мой сын! Жена тоже
должна быть царицей! Ну не царицей! На царицу уже и не надеюсь! Хотя бы
нормальной. Ты на ее ноги посмотри, на уши посмотри, почему у чужих дочерей, из
порядочных семей, уши как локаторы, как трубы патефона, ноги кривые, голос
грубый, то гёрмамиш, то богачка, то умная, то глупая... Неужели во всем городе
приличной девушки не нашлось? А у нее все в порядке? Уши на патефон не похожи?
Ноги тебе скобки не напоминают? Ты ЕЙ должен был надеть билазук? Неужели у меня
такая судьба? Похоронить мужа, а потом принять в дом непонятно кого? Не
позволю! Отрекусь, крест поставлю, двери дома запру, имя твое забуду! Ты
знаешь, что ты мой царь, но отрекусь!
- Не кричи, ай мер[25]!
До самой Черной крепости твой голос слышен! Давай спокойно поговорим, обсудим.
Стыдно ведь. Соседи услышат.
- Хоть до самого Карса! Или даже
Константинополя. Или по ущелью Джаджура. Мне-то что? Буду кричать! У меня горе
такое, а ты мне рот затыкаешь! Мой мир потемнел, небеса рухнули. Воооот так, -
повела она в воздухе руками сверху вниз. - Взяли и рухнули, прямо на меня,
чтобы горю моему не было предела. Вот небеса – бесконечные там наверху, вот горе мое – бесконечное здесь внизу!
– Мер джан, перестань же! Ну какое же это
горе? Ты же сама хотела меня женить? Хотела ведь, весь город обошла в поисках
невесты. Вот женюсь, радуйся.
Перед глазами Србун опять появились черные
снежинки. Все чернело, чернело, чернело...
– Нет, я с ума схожу! Сейчас эти черные
снежинки перед глазами станут черной пеленой, а потом потемнеет весь мир, я
ослепну и сойду с ума. Мой сын сведет меня с ума. Он сводит меня с ума!
Женщина не произнесла ни слова. Стояла молча,
крепко держалась за руку мужа и смотрела в одну точку. Она не то чтобы
чувствовала какую-то неловкость, скорее, не знала, что именно ей нужно
говорить. Понимала, что байраг не утихнет до утра. Но знала, что главное уже
позади – Красавец уже взял ее за руку и надел билазук.
В тот день Србун кричала до утра. То с неба
падали черные снежинки, то вспоминала свою судьбу. Это был единственный случай
ее гнева.
А потом заперлась в комнате, читала “Нарек”,
молилась, долгодолго... “пока не наступит умиротворение”...
И утром их выгнала. Они ушли. Поселились
недалеко, в маленьком доме, на той же улочке. Через два-три дома.
Србун несколько дней отказывалась
разговаривать с сыном. Потом не простила, но приняла. Пришел к ней в комнату,
рассказал, что встретил новую дервиш в доме знакомых. У ее брата. Она была в
разводе, немного за тридцать. Детей нет. Влюбился, надел билазук.
– Но в мой дом ее все равно не пущу, – сказала
Србун. – Буду считать, что ты живешь холостяцкой жизнью в другом доме. Что
проводила сына жить вдали от себя.
С того дня Красавец приходил к ней один, без
жены. А когда внуки Србун бывали в гостях в доме Красавца, по возвращении,
Србун отводила старшую внучку в сторонку и спрашивала:
– Ну расскажи, какая она, эта Дервиш?
- Не знаю, тат, она обычная.
- Что значит обычная? Что говорит,
что делает? Какой у нее дом? Голос, семья, одежда, все хочу знать. Готовит, не
готовит?
- Не знаю, тат, зефиром угощала,
конфетами, подарила вот эти бусинки, - показывала внучка.
- Бусинки! Ишь ты, побрякушками
соблазняет. Выкинь с глаз долой, видеть не хочу. Сын билазук купил? Золото
покупает?
- Не знаю, тат, не показывала.
- А обо мне спрашивала?
- Нет, не спрашивала, - отвечала
внучка.
Она, конечно, лукавила. Дервиш обычно открывала
огромную коробку украшений и уговаривала ребенка:
- Видишь эту коробку. Возьми что
хочешь, только расскажи, что обо мне говорит Србун тат.
- Ничего не говорит, только то,
что скоро с ума сойдет от горя и пойдет скитаться по ущелью Джаджура. И еще
перед глазами черные снежинки всегда, как только о тебе вспоминает.
- Черные снежинки... Притворяется,
все притворяется она. Я точно знаю. Знает ведь, что сын будет переживать, вот
и притворяется. Пойдет по ущелью Джаджура, как бы не так. Она всех нас отправит
скитаться по ущелью Джаджура, а сама останется в главном доме указывать, кому
что делать.
И хотя с мужем Дервиш никогда не заговаривала о Србун,
своим родственникам жаловалась:
- Вот ведь какая судьба, даже
гулящих женщин, да что там гулящих, даже всех венецианских шлюх в разные дома
приняли, с йол и гайда билазук надели, невесткой нарекли. Мало, что ли примеров
знаем!! А мне не везет - Дервиш, Дервиш, Дервиш, Дервиш. Даже если для них свои
десять пальцев превращу в яркие свечи, все равно останусь для всех Дервиш!
Младший брат Варпета - Айк, женился на Аиде.
Собственно, любой рассказ об Айке мог начинаться именно с этой фразы: “Айк женился
на Аиде”. Просто вся его прошлая жизнь не имела никакого значения и никаких
красок, пока он не встретил Аиду.
Самый младший в семье, родился за год до того,
как отца забрали на фронт. Получалось, что отца он не видел никогда. Варпет
Григор заменил ему отца. И он не только любил и почитал старшего брата, но даже
боготворил и слушался его беспрекословно. О трудностях войны помнил только по
рассказам матери. Поэтому был беспечным и спокойным. Никогда не боялся черного
дня и ему казалось, что самой большой проблемой в доме, были... скажем... нет,
проблем не было вообще.
Растили старшие братья и сестры его с особой
любовью и всегда говорили про него “Эреха”, то есть - Ребенок, даже когда он
вырос в высокого, кареглазого, коренастого мужчину.
Если младший брат что-то делал не так, Србун
всегда сдерживала Варпета:
- Эрехе ничего не говори. Не
обижай! Он же Эреха, откуда ему понимать эту жизнь!
- Да я ничего и не скажу, сам
знаю, что Эреха, понимал бы, не сделал.
Так что, Эрехе оставалось только жить и
радоваться жизни.
Говоря о Ребенке, непременно нужно отметить,
что у него были очень красивые глаза. Такие встречаются редко. Раскосые, с
длинными густыми ресницами. Темно-карие, даже черные. Они придавали ему
томность и романтичность. Можно даже сказать, что он стал заложником своих
глаз. Ему приписывали романтичность, которой в нем не было ни капли,
приписывали любовные муки, мысли и терзания души, о которых он вообще никогда
не слышал. И все из-за красивых глаз.
Вряд ли кто-то мог конкретно сказать, что
именно любил Эреха, чем увлекался, какой представлял свою будущую жизнь.
Молодым человеком был тихим, незатейливым, спокойным. Никогда никого не обижал,
книгами не увлекался, с парнями не пропадал во дворах, никогда не возвращался
поздно, не задирался, одевался обычно.
Он собирал пипил[26].
Занятие на первый взгляд странное. Пипил представлял собой обычную
металлическую пробку бутылок. Зачем их собирали?
Тогда вообще были времена коллекционеров.
Коллекционировали все: собрание сочинений Ленина, письма Энгельса, черновики
Чехова, новогодние открытки, сушеные розы в тетради, марки, карликовые куклы и
маленькие автомобили. Коллекционировали мертвых бабочек, болотных кузнечиков.
Коллекции гаечных ключей, шоколадных оберток, спичечных коробок, монет народов
мира...
В этом многообразии коллекции бутылочных
пробок были самыми распространенными. Вернее, самыми простыми, не требующими
особых знаний и усилий, ведь пиво пили все и всегда. Они пахли резиной, сухим
солодом и кислым виноградом.
Эреха хранил свою коллекцию в ящике комода в
своей комнате. Иногда доставал, чтобы во дворе посоревноваться с мальчишками за
звание самой большой коллекции пипил.
Эреха хотел стать железнодорожником, чтобы
носить фуражку, как дед Карапет – отец Мец Арс. В юности часто бегал к ним
домой у Главного театра.
– Дед Каро, дай поносить фуражку!
– Так она же велика тебе, шун, шан ворди,[27]
потеряешься в этой фуражке, – смеялся Дед Каро, – даже Чалик не найдет тебя в
ней, правда, Чалик?
– Ну, Дед Каро, очень прошу тебя, хочешь, я
тебе одну маленькую машинку отдам, ту, что брат привез.
- Зачем мне твоя машинка? Я же на
настоящем поезде катался, чуку-чуку-чуку-чуку, - дразнил Дед Каро. - Видел ведь
настоящие поезда?
- Правдаааа, - от восхищения глаза
Ребенка так и вырывались из орбит. - Ты меня возьмешь с собой?
- Так и быть возьму, сядем в поезд
и поедем далеко. Чалика тоже с собой возьмем, мужской компанией, - смеялся Дед
Каро и отдавал заветную фуражку.
Фуражка была настолько велика, что все время
закрывала лицо и спадала до плеч. Поэтому он садился в беседке Деда Каро, неподвижно,
несколько часов. От неподвижности важность его росла, ему казалось, что вот Дед
Каро возьмет его с собой кататься на настоящем поезде, у него будет своя
фуражка и взрослая жизнь.
Железнодорожником Эреха не стал. Нет,
железнодорожный техникум все-таки окончил. Окончил, когда Деда Каро уже не
было в живых. Чалика тоже не было, уже давно. Даже мужской компанией не успели
куда-то поехать на поезде...
После техникума его забрали в армию, после
армии устроился на мясокомбинат - экспедитором. Ему выдали грузовик, и на нем
он завозил мясо, колбасу, сосиски, тушенку в магазины Города. Больше всего в
работе ему нравилось то, что он мог долго молчать. Садился за руль и молчал. От
одного магазина до другого. Он всегда любил молчать.
- Урбатахос!171 -
отмахивались от него домашние.
На все вопросы матери и сестер отвечал обычно
кратко “да”, “нет”, в очень крайних случаях “может быть”. Не любил семейные шумные
собрания. Друзей у него было очень мало. Поэтому все знали, что когда придет
время выбирать ему невесту, она должна быть абсолютно противоположной его
молчаливому характеру.
- Он у нас сонный, надо кого
поактивней выбрать, а то в их доме всегда будет монотонно траурное настроение.
Нужна невеста-огонь!
Нужна была Аида.
Ее на свадьбе у родственников заметила Ббук. Аиде
тогда было пятнадцать лет. Та с живостью плясала, хохотала, убегала, прибегала,
помогала. Даже сказали, что в свои пятнадцать лет умела отбеливать белье не
хуже двадцатилетних хозяек.
- Ты бы видела, как она белье отбеливает, - рассказала одна из родственниц, - патусха!
И этот аргумент сразил Ббук окончательно.
Внешность у Аиды была не столько красивой, сколько необычной
- небольшие раскосые глаза с густыми ресницами, прямые темные волосы, сияющая
смуглая кожа, но курносый нос и высокие скулы. Она была похожа и на азиатку, и
на итальянку, и на славянку из южных регионов. Впервые ее видящие всегда
интересовались, какие у нее корни:
- Может быть, смесь азиатских и
славянских кровей?
Но смеси никакой не было, и ее родители были родом из
близлежащих деревень.
Когда Ббук решила брата женить именно на Аиде, тот дал
свое согласие кратким “Да.” Решили, что поженят их через год, когда девушке
исполнится шестнадцать лет.
До этого, чтобы не терять времени, Ббук решила девушку
обучить. Иногда приглашала в главный дом, чтобы Аида встретилась с Эреха.
- Перед моими глазами, - говорила
Ббук, - в моем присутствии.
В эти дни, брат, как правило, сидел равнодушно, на
молодую девушку даже не смотрел. А Аида вместе с Ббук что-то готовила, помогала
Србун, Мец Арс, накрывала на стол. Ббук следила за каждым движением будущей
невестки. Как поставила чашку, как налила чай, как готовит блюда, сколько
хориза[28]
накладывает в гату.
- Смотри и учись, сколько надо
накладывать, - говорила она важно, - главное, чтобы хориз не рассыпа'лся по
краям, некультурно, как у свиньи.[29]
И не должно быть мало, как у последней джиндар.[30]
Для хорошей хозяйки рецепта не существует, она должна на глаз решать много или
мало. Смотришь и все: чувствуешь добавить, убрать! Давай проверим. Вот берешь
столовую ложку, кладешь немного хориза, теперь ответь, это много или мало?
Посмотри и скажи.
– Не знаю, – смотрела Аида, – наверно мало, теста по
краям осталось много.
– Правильно, это будет джиндари гата, нам не подобает.
Добавь еще немного и ответь, много или мало.
– Теперь много, – отвечала девушка.
– Почему?
– Ну не знаю, горка большая получилась, по краям
наверняка рассыплется.
– Верно, теперь получилось, как у свиньи, не подобает.
Как будто хориз видим впервые. Во всем так. Ты это запомни. Не только с
хоризом или с гатой. Да и не только в делах домашних. Во всем – в чувствах, в
отношениях. Завтра с мужем также будет. Чтобы не было мало, как у джиндар, и не
было много, как будто видишь что-то впервые. Веди себя так, будто в твоем доме
этого навалом, чтобы все говорили: “– Вот у невестки Србун сытый глаз”.
Или иной раз учила:
– С толмой[31]
точно также, помнишь? На глаз. Давай, клади мясо. Молодец! А теперь скажи много
или мало?
– Не знаю, мало, наверно, края большие остались.
– Нет, подожди. Смотри. Заворачиваешь, все края должны
пеленаться аккуратно. А если начинает вываливаться мясо, значит много. И еще!
Следи, чтобы кусочки были ровными, чтобы не стыдно было гостям подавать.
Аида пыталась осилить сложную математику. В
родительском доме нравы были помягче - есть хориз и гата, вот и хорошо, приготовили,
вот и хорошо. А Ббук знала характер матери. Поэтому, чтобы избавить молодую
девушку от дальнейших бед, решила приучить ее к домашним обязанностям до
замужества. Аида пыталась возразить:
-
Но, сестра Ббук, эту гату же мы
будем есть, не на выставку же?
-
Твоя выставка - твой муж. Наш
Эреха привык к самому лучшему. Он что, будет есть гату, в которой хориз
рассыпается как в тех домах, где собака сорочку надела, а кот - штаны?176
К тому же в духовке рассыпанный хориз сушится, подгорает и превращается в
камень. У людей зубы сломаются от твоей стряпни, подумают, что мы масло пожалели,
тесто пригорело. Мать эту гату прямиком в мусор отправит, а тебя к родителям. У
нее все должно быть “сделано подобающе”, так что учись, пока учу, не с собой же
забирать? В родительском доме, небось, один хлеб и сыр ели, у вас и так видно,
что дом без задницы и без головы.
- Почему? У нас тоже все
“подобающе”.
- Да? - недоверчиво смотрела на
нее Ббук. - Ну не знаю, не знаю... посмотрим, посмотрим. Как-то сомневаюсь,
самым простым вещам не приучена, какой же в твоем доме мог быть порядок? Где
это видано, невестку в дом берем, а гату сами учим готовить. Ладно, ничего.
Мать у меня женщина сложная. Не угодишь, тебе же хуже будет. И потом, ты же
младшая, все уже уехали, а младший останется, так подобает, так заведено. Так
что тебе надо научиться всему, если научишься, после матери власть перейдет
тебе.
- Власть??? - у нее загорались
глаза. - А старшая невестка? Разве власть не к ней перейдет?
- Ну старшая - это другое. Она
старшая для всех нас. А ты будешь главной в главном доме.
- А у тебя есть власть?
- Сколько надо, столько есть! И у
тебя будет!
- Я старшую невестку боюсь
немного, она не улыбчивая, суровая какая-то.
- Нет, бояться не надо, надо
почитать. Она жена моего старшего брата, тот в войну нас - пятерых сирот, на
себе тянул, если хлеб сухой на столе был, то только благодаря ему. И ты
почитать должна. С чего ей тебе улыбаться? Ты даже невесткой не вошла в дом, а
тебе улыбаться? Придет время, улыбнется. А то ты зазнаешься раньше времени.
- А это как, зазнаюсь?
- А ты не знаешь? Да ты шустрая,
коня с наездника спустишь177, так что прекрасно знаешь, что такое
зазнаться. Это значит, язык длинным станет, начнешь направо-налево ответы
давать. А нам это не нравится.
Аида слушала и училась. По словам Ббук, у Аиды
было одно большое достоинство - она любила болтать и шуметь. Ббук, конечно,
знала, что ни матери, ни братьям разговорчивость не нравилась, но с точки
зрения логики и во благо семьи разговорчивость Аиды была оправданной:
- Брат только по пятницам
разговаривает, надо как-то это решить. Если только его трудами, то в этой семье
будет траурная тишина, так хотя бы их дети будут слышать человеческие голоса, а
то женим его на такой же спящей царевне, от тоски можно будет умереть.
А чтобы удостовериться в правоте, спрашивала у
младшего брата:
- Я же права?
Тот кивал, мол, “да”.
Вот и решили, что молодожены друг друга идеально
дополняют.
Ббук не ошиблась. Аида оказалась девушкой
высокоорганизованной и властной. То ли от ранних уроков Ббук, то ли по
природной натуре, сразу приспособилась к роли хозяйки и главной женщины в жизни
неразговорчивого мужа.
Активность невестки раздражала Србун. Она
называла ее “та невестка”. Старшую она называла “моя невестка”. Просыпаясь по
утрам,
Аида начинала активно переставлять мебель и болтать до
поздней ночи. Болтала без умолку и без толку. Србун обычно разговоры невестки пропускала
мимо ушей, мол, “если я буду слушать глупости всех невесток и родственниц, то
уши увянут от бабских глупостей, я что, свои мозги на обед съела, чтобы
слушать? Киваю, и на том спасибо”.
Болтала Аида, действительно, о глупостях. В то
время каких-либо диагнозов о рассеянном строении мысли не ставили, а если бы
ставили, то решили бы, что мозг у нее работает не по годам рассеянно.
– Вот вишня в саду, интересно кому она нужна
такая огромная? Ветки распустила до самой крыши, как будто комбинат вишневого
варенья откроем. Еще дед до войны посадил. Вот на фотографии дед высокий,
худощавый, интересно, почему мой муж на него не похож. Или фотография плохая?
Ножи не наточены, надо к Варпету отнести, опять будет хмуриться, брови же у
него хмурые, как черная ночь, а жена ни разу не улыбнется. Вообще в том доме
все такие важные и серьезные. Ни потанцевать, ни порадоваться. Вот, мам, почему
у вас все хмурые ходят?
– А с чего радоваться? Думаешь, в моем сердце
розы цветут? С чего радоваться? Ни радостные, ни хмурые, обыкновенные, как и
все люди. Это у тебя радость непонятная. Жду, когда остепенишься.
– Почему у всех в доме порядок, а у меня с
утра' – сарай, – переходила та к другой теме, не дослушивая Србун. – Кофе
растет в Бразилии? Интересно, это где, эта Бразилия? В школе с географией
вообще плохо было. Хотя кому нужна география, я всегда знала, что выйду замуж,
для девушки надо вовремя замуж выйти. Я всем своим одноклассницам говорила,
что замуж надо рано выходить. А они – география, физика. Я лично еле-еле до
десяти считать умею. Допустим, я могу линейкой находить Узбекистан на карте,
мне счастья в семейной жизни от этого мало. Почему зеркала в доме у этого
Ахпара Акопа без рам? Интересно как они держатся? Не падают же, надо будет в
следующий раз, когда приду, посмотреть, как они на стене держатся.
Наверняка есть какой-то способ. Переедем в новый дом, я тоже так
сделаю, сплошные зеркала. Может, синее платье? Нет, синее хмурит, надо с
розочками и непременно бриллиантовые серьги. Твои серьги, мам, отдашь на свадьбу
надеть? А то скажут, что у Србун невестка в маленьких серьгах ходит. Хочешь,
чтобы о моих серьгах весь Урми Япу и Турки Майла говорили?
Србун, конечно, уши не затыкала и невестке замечаний
не делала. Она брала в руки спицы и вязала. Или кофемолку. И монотонно крутила.
- Еще Мец Мам говорила, как только
видишь, что с нервами не в порядке, мало ли... жизнь разная, бери мелкую работу
и займи мысли, - рассказывала Србун Мец Арс. - Ты, главное, не позволяй, чтобы
ярость тобой завладела, говорила. Она спицы имела в виду, рис. Тогда кофемолки
не было. А я вот - беру в руки кофемолку. Кручу. От круговых движений сначала
нервы успокаиваются, даже перестаешь слышать, что происходит вокруг, а что же
может быть лучше этого? Сидишь, смотришь в одну точку, как будто слушаешь,
никто и не догадывается, что ты их не слышишь. Иначе как бы я со столькими невестками
и сыновьями ужилась, никому слова лишнего не сказала. Именно так! Как только
чувствую злость, начинаю крутить кофемолку - раз, два, три, раз, два три. Минут
через пять уже все равно. Кричат, ругаются, а я сижу и кручу кофемолку, иногда
даже в уме песню какую-нибудь напеваю. Или представляю звук речки, представляю,
что сижу на берегу Арпачай, летний день, птички щебечут. Они ругаются, а у
меня в ушах - речка клкл, клкл, клкл, клкл... Так и живем...
У Аиды были мечты. И в отличие от очень многих людей,
чьи мечты были личными, свои она рассказывала всем. Даже Варпету. А тот слушал
и смеялся:
Во-первых, Аида хотела дом, как у Ахпара[33]
Акопа - соседа по родительскому дому, торговца специями из Бейрута.
Ахпар Акоп был человеком культовым. Его отец - Жирайр
приехал в Город в 46-м, когда армяне из разных стран массово переезжали на
историческую Родину. Он приехал из Бейрута. Зажиточный торговец с усами,
добродушной улыбкой, мягкой дипломатичностью и непременным ласковым “душа моя”
в обращении. Жена его красила волосы диковинной красной хной, поэтому на ее
волосах ровно три пряди были ярко-красного цвета. Обычные русые волосы и три
красные пряди. По красным прядям ее узнавали все, даже дворняжки. Говорили, у
нее была специальная шапочка, которой она красила только эти три пряди.
Было у нее не только три пряди красных волос, но и
трое сыновей - Акоп, Варуж и Симон. Во дворе главного дома, который они купили,
было еще три дома поменьше, куда после их женитьбы отец переселил каждого из
своих троих сыновей. Старший Акоп стал торговцем, как и отец. Сначала торговал
специями, но в середине 60-х торговлю расширил.
Горожане говорили: “идем в дом ахпара”, что означало
соприкоснуться с дарами цивилизации, которая в эти края добиралась медленно и
неохотно. Хна, басма, разноцветные фруктовые леденцы, недорогая косметика,
пестрые заколки для волос, жвачки, мармелад, сладости, женское белье.
Жирайр от дел отошел. Он сидел в центре гостиной на
полу, согнув одно колено, облокотившись одной рукой о мутаки[34],
а другой курил наргиле. Рядом на маленьком столике стоял стакан воды,
маленькая, с наперсточек, чашка восточного кофе. В комнате всегда стоял смешанный
аромат наргиле, горького кофе и чамана[35].
Когда горожане приходили к Акопу, “заходили
поздороваться с дедом”, но на самом деле хотели вдохнуть ароматы востока – диковинные и манящие. Кроме наргиле здесь были
восточные сундуки красного дерева с позолоченной инкрустацией, шерстяные тонкие
ковры, табуреты из дерева и латуни с миниатюрными узорами, а на них бахурница –
лампа Аладдина, которая по вечерам источала ароматы благовоний, особенно
мускуса, поскольку жена деда Жирайра любила именно мускус.
Когда гости приходили “поздороваться”, а сами
любопытно оглядывались вокруг, дед, добродушно улыбаясь, кивком головы приглашал
в комнату, гостеприимно позволяя осмотреться и даже покурить наргиле. Гости с
любопытством рассматривали диковинные узоры на бахурнице, водили рукой по
позолоте сундуков, шелку ковров, дотрагивались до настоящих перьев павлинов с
зеленым глазом и даже, облокотившись о мутаки, с любопытством рассматривали
позолоченные нити шелковых узоров и мягкую шелковую бахрому.
Аида мечтала именно о таком доме. Потом мечты
начали конкретизироваться. Сказала, что хочет сундук из красного дерева с
инкрустацией.
Но мечты сбываться не спешили. Аиду это раздражало.
– Вот ты разве не хочешь, чтобы у меня был все
самое лучшее? – иногда спрашивала она.
– Да, – по привычке коротко отвечал муж.
– И ты хочешь, чтобы у меня был красный сундук с
узорами?
Мужу хотелось сказать: “не знаю”, “мне все
равно”, “в гробу я видел твой сундук”, “какие все женщины глупые”, “вот бы ты
замолчала на две недели”, но вслух коротко отвечал: “Да”.
– Как в доме Ахпара Акопа?
Муж хотел ответить: “какое мне дело, что
происходит в доме у Ах- пара Акопа”, но, естественно, отвечал опять же коротко:
“Да!”.
– Тогда сходи к Ахпару Акопу. Спроси, откуда он его
купил?
Муж не собирался никуда ходить, но отвечал коротко:
“Да”.
- Ты еще спроси про чашки с позолоченными ручками.
Спросишь?
- Да!
Муж, конечно, ни о чем спрашивать не
собирался. Его вообще уже раздражали сами фразы “жена Ахпара Акопа , “дом Ахпара Акопа”, поскольку уже в малейших
подробностях знал, что и где в их доме находится, что в их доме происходит,
слишком уж часто в их доме все мало-помалу начинало напоминать дом Ахпара
Акопа. Ну, например, вода! Казалось бы, что может быть проще и понятнее воды.
Берешь клклан мушурбу,[36]
вода - прохладная, свежая, как будто только из родника Казанчи. И пьешь. Все
просто. Но однажды приносит Аида воду в бокале с ножкой.
- Что это? - спросил Эреха у жены.
- Жена Ахпара Акопа так подает
воду! - спокойно ответила жена.
В другой раз муж обедает, а она спрашивает:
- Ты заметил, какие тарелки новые,
чистый фарфор с павлинами? Жена Ахпара Акопа сказала, что в Бейруте только
такими тарелками и обедают. У нее еще есть без павлинов, с тиграми.
Вслух муж по привычке говорил лишь коротко:
“Да!”, но про себя думал: “Не повезло же Ахпару Акопу в жизни. Даже спокойно не
пообедает, с тарелок глазеют клыкастые тигры”.
Он улыбался своим мыслям.
- Почему ты улыбаешься?
- Нет, - коротко отвечал муж.
Однажды Эреха вернулся домой, а Аида
занавесила все окна толстыми шторами, закрыла наглухо и сидит, а на дворе
лето, светло.
- Ты зачем свет закрыла?
- Жена Ахпара Акопа сказала, что
после шести в развитых домах окна нужно закрывать шторами, чтобы соседи не
видели, что происходит!
- А что происходит? Ты болтаешь, я воду пью! Есть
какой-то секрет от честных людей?
- Не знаю, но если жена Ахпара
Акопа сказала, ей, знаешь ли, видней.
Муж хотел было промолчать, но потом передумал
и сказал:
- А теперь послушай меня!
Получается, до того, как жена Ахпара Акопа начала диктовать нам что делать, мы
не ели, не пили и не знали, как жить? Как будто воду пили из консервной банки,
а ели руками прямо из казана!!! Где она была, когда в этом доме был свой
порядок?!
Србун кивнула, мол, “продолжай”.
- Теперь мне делать нечего, я буду
слушать, что в Бейруте делают? Меня моя жизнь устраивает. Еще раз услышу имя
этой жены Ахпара Акопа...
Србун снова кивнула, мол, “Молодец! Поставил на место,
как и подобает настоящему мужчине!” Потом начинала опять крутить кофемолку и
думать:
“- Бедный мой сын, всю жизнь будет слушать этот бред!
Бедный Эреха! Скажи, ну зачем ты, глупая, лезешь в жизнь других людей, какое
тебе дело до дома Ахпара Акопа, у Ахпара жена ноги открывает как непристойная
девица, мы что, должны пример с нее брать? Говорят, она даже курит тайком.
Интересно, где курит, что соседи ни разу не видели? Если бы видели, рассказали
бы. В сарае, может быть. А мужа, говорят, соблазняет непристойным бельем, нам,
что, на них смотреть? Амоооот...Абуууур...183 В прошлом... все
достоинство в прошлом. После войны осталась вдовой, ни разу на мужчин не заглядывалась,
а теперь при живом муже женщина курит, и все довольны! А эта глупая нашла, кому
завидовать!”
А вслух лишь качала головой, молча водила двумя
пальцами слева направо мол “я молнией закрываю рот”, а иногда просто уходила,
оставляя Аиду греметь посудой в одиночестве.
Вторая мечта Аиды доставляла всем много
хлопот. Она мечтала, чтобы в один миг стерлись бы с лица земли или отправились
бы в “джандами гёр”[37]
разом все красивые женщины на планете.
Муж в машине хранил маленькие фотографии
актрис. Героини индийских фильмов, французские киноактрисы в солнечных очках.
Он всегда покупал сигареты и фотокарточки из будки на проспекте Победы или на
площади, сразу же перед большим магазином. В киоске продавали газеты,
сигареты, журналы и маленькие фотокарточки актрис.
Больше всего мужу нравились Зита и Гита. А из
француженок – Анжелика[38],
с родинкой. Зита с Гитой Аиду не волновали. Во-первых, Индия была далеко;
во-вторых, говорили, что там водятся слоны, а муж больших животных боялся. Но
Анжелика покоя Аиде не давала. А родинка... Какая родинка! А светлые волосы! А
взгляд, а ресницы!
Хранил эти фотокарточки муж в бардачке или в
верхнем карманчике над сиденьем водителя в своем грузовике, на самом деле он
никогда и не смотрел на эти фотографии, поскольку жену любил больше всех
женщин на свете. Да у него других и не было! Просто хранил.
И еще Эреха любил “жизненные” фильмы со
счастливым концом. Водил жену в кинотеатр на Большой площади. Она надевала свое
лучшее платье, у Красавца одалживали “Москвич”, приезжали в кинотеатр. Жена,
не отпуская его руки, всхлипывала всю картину. Но вдруг она замечала, что муж
смотрит на экран с какой-то “особенной заинтересованностью”. Как она это
понимала? Этого не знал никто...
– Я это чувствую,– объясняла она.
Забыв про сентиментальный сюжет, начинала
“сверлить” мужа со злостью во взгляде, украдкой, конечно, чтобы не опозориться.
Фильм досматривали до конца уже в испорченном настроении. А когда садились в
машину, она всю дорогу молчала. Молчит, молчит, молчит, молчит. Муж, чувствуя напряжение в воздухе,
начинал задавать милые вопросы:
- Тебе не холодно или, может, жарко? Окно открыть или
так хорошо?
- Нет, - фыркала жена.
- Нет - значит не холодно, или нет
- значит окно не открывать?
- Да, - коротко опять фыркала
жена.
- Да - значит холодно, или да -
значит окно открывать?
- Да, - опять коротко фыркала
жена.
- Так и будешь молчать весь вечер?
- Да, - коротко фыркала жена.
На этом муж обычно замолкал, ему хотелось продлить это
молчание дней на десять, месяцев на восемь, лет на двенадцать, в общем -
надолго.
Когда возвращались домой, Аида начинала с особым
рвением греметь посудой.
Србун, молча, наблюдала, сжимая тонкие губы. Потом
брала кофемолку и начинала медленно крутить.
- Сегодня Зита или Гита? -
вполголоса спрашивала она у сына.
- Да, - коротко, по привычке
отвечал сын.
- Да - Зита? Или да - Гита?
Сын, молча, пожимал плечами, мол “даже я не знаю пока,
еще не уточнил”.
- А ты чем лучше нее, тебе что,
лень сказать два слова? Вы всей семьей странные. Путного слова не услышишь от
вас.
Потом демонстративно опять “закрывала рот на молнию”,
оставляла кофемолку на столе и уходила спать. Аида гремела посудой до
полуночи, потом всю ночь шумно вертелась из стороны в сторону, так, что даже во
сне муж чувствовал ее злость, а утром, когда он завтракал, торжественно
садилась напротив и говорила:
- Ты ее любишь больше, чем меня?
- Кого?
- Ну эту, из вчерашнего кино.
- Нет.
- Тогда почему пожирал глазами?
- Когда?
- Вчера, когда фильм смотрели. Как
будто женщину ни разу не видел!
- Нет, - коротко отвечал муж.
- Ты меня любишь больше, чем ее?
- Да.
- Тогда почему пожирал глазами?
- Повтор! - говорил муж.
- Да, повторяюсь! На твою жену вся
округа оборачивается, думая, как тебе повезло, а ты смотришь на чужих женщин на
экране! Вот и меня, если так разукрасить, я тоже буду выглядеть, как кинозвезда
индийского экрана.
- Да, - отвечал муж.
- Да - это значит, что ты
согласен, что меня нужно разукрасить, ты имеешь в виду, что я плохо одеваюсь?
Ты хотел сказать, что я плохо выгляжу? Что эта актриса выглядит лучше? Может у
нее глаза лучше накрашены?
Муж в конце концов не выдерживал:
-Ай, кникмард186, ну почему ты решила меня
до могилы довести! Ну что ты прицепилась, как пиявка? Ну что ты хочешь, чтобы я
сказал. Мне ни ты не нужна, ни они, никто вообще не нужен. Отцепись. Где Зита,
где Гита, а где я. Зачем им простой шофер с мясокомбината, я что, на своем
грузовике буду их возить на съемки в кино, чтобы они плясали свои индийские
танцы? Ну живем же нормально, обязательно надо настроение испортить. Сначала
дом Ахпара Акопа, тарелки с тиграми, а теперь они. Ей Богу, ты мозг пилишь
лучше, чем пила пилит красный дуб.
Жена плакала:
- Ты меня не любишь, если бы
любил, выкинул бы все эти фотографии. Особенно этой француженки. Анжелики с
родинкой. Такая красивая, ты видел, как она в голубом платье лежала во дворце?
Ногу откинула... Я тоже так могу, надо только такую ночную сорочку достать.
Жена Акопа сказала, что достанет.
Муж сердито выходил из дома, садился в свой грузовик,
приносил фотографии, рвал в клочья:
- Довольна? Теперь замолчишь?
Србун сурово наблюдала за происходящим и только
спокойно вставляла:
- Рвать фотографии нельзя, эти
девушки разве виноваты, что твоя жена сумасшедшая? А ничего удивительного, у
них весь род с придурью. В голове солома вместо мозгов. Скажи мне, старой
отсталой женщине, это сейчас так модно выносить мозг мужу? Это тоже жена Ахпара
Акопа научила? Ты подумай своими куриными мозгами, зачем этой красавице с
родинкой твой муж - водитель грузовика в мясокомбинате? Нет, мой сын хороший
человек, но они красавцев всемирных видят каждый день. Даже Алена Делона!
Аида не унималась. Она даже ходила к старшей невестке
и начинала шумно рассказывать про Зиту и Гиту.
А Варпет ласково улыбался:
- Вот качахак! Опять голос до
самой Большой дороги? Что на этот раз?
- Не обращай внимания, молодая
еще, - снисходительно защищала ее Мец Арс, - через пару лет, самой стыдно
будет за свои глупости.
В общем, посуда гремела до тех пор, пока однажды
вечером муж, вернувшись с работы, торжественно вручал жене сто рублей. Жена
косо смотрела на деньги, чтобы сохранить приличный промежуток времени, прежде,
чем показать явную радость. Србун опять сжимала губы и качала головой, думая
про себя: “Вот ведь чертовка, какие девушки нынче пошли, ты смотри... шестерых детей
вырастила, ни разу не подумала ломаться. Бедный мой Эреха... ”
– Это на пальто
как у старшей невестки? – спрашивала жена.
“– Мне все
равно”, – думал муж, а вслух отвечал: “Да!”
– А лучше сапоги
новые.
“– Как у жены
Ахпара Акопа”, – думал муж, а вслух говорил: “Да!” – Нет, лучше буду копить на
бахчали[39].
Воооот с такими крупными бриллиантами, с лесной орех.
“– Делай что
хочешь, только замолчи”, – думал муж, а вслух отвечал: “Да!”.
И они мирились
окончательно, до следующих индийских танцев и фотографии, спрятанной в бардачке
грузовика.
ГЛАВА 3. ДЕТИ
Первая половина восьмидесятых[40]
для Города были годами лучших перемен. Город процветал, горожане преуспевали.
Просторные площади, памятники, фонтаны, чистые газоны, густые парки с
каруселями, летние открытые кафе с белыми стульями.
|
Хвойные ели по краям тротуаров Центральной
площади, с равной высотой макушек. Чистые улицы, открытые решетчатые ворота
музеев, везде родники с холодной водой, кинотеатры, театры. Бурлящая,
суетливая жизнь.
Дом с земляной крышей снесли в начале
семидесятых. Урбанизация до Урми Япу добралась именно тогда. На одной стороне
улочки построили длинное пятиэтажное здание. Четыре подъезда, гаражи, одна
беседка с плакучей ивой посередине, зеленый газон.
Всех охватила жажда перемен. Старинные дубовые
шкафы и шифоньерки, комоды, этажерки, сундуки заменялись стандартной мебелью,
карпеты - простыми паласами[41]
из советских ткацких фабрик, телефоны во всех домах, горячая вода из крана,
стандартные окна без деревянных ставней. Балконы с обычными решетками, без
резных перил. Холодильники “Орск”, “Зил” и “Арагац”. Сервизы “Мадонна” -
статусные и обязательные.
Год за годом, всего за одно десятилетие,
ремесленный квартал с мирными улочками, одноэтажными домами с вишневыми садами
или единственным абрикосовым деревом во всей округе, превратился в обычную
советскую улицу.
Сыновья Србун все переехали в новые квартиры в
этом пятиэтажном доме. В семье называли его Новый дом.
Србун с младшим сыном переехала в первый
подъезд, на четвертый этаж. Варпет с семьей - во второй подъезд, на второй
этаж, Красавец с Дервиш в третий подъезд, на второй этаж.
Ббук жила в большом собственном доме, которую
Песа Пето достраивал, ремонтировал каждый год. Асмо получила квартиру в центре,
на улице Тарту, тоже в новом жилом доме, а Зануда уехала дальше всех – в
рабочий квартал Строммаш[42],
“на окраину мира”, как называла этот квартал Србун.
Григор уже стал известным Варпетом древесных
дел. Сначала его временами называли просто уста, потом Уста Григор, потом
Варпет Григор, а потом просто Варпет. Он уже не работал на стройках, не уезжал
в далекую Москву на заработки, как делал раньше. Работал в лучших домах и на
больших стройках. Свое дело любил и знал, как и подобает настоящему мастеру.
Он не сильно изменился. Такой же худощавый, но
широкоплечий, как и в молодости, с такими же сильными, крепкими руками. Только
походка стала спокойней и появилась проседь.
Шушан была уже матерью семейства. Высокая,
статная и бесконечно мудрая. А собранность и порядок, который всегда был в ее
голове и жизни, с годами только увеличился. И она по-прежнему вносила порядок
в жизнь семьи, в жизнь родных, соседей и всех, кто хотя бы один раз с ней
пересекался.
Квартира, в которой они жили в Новом доме,
была большой. Го - стиная с полированным до блеска паркетом, высокие окна,
резная дубовая мебель, которую он сделал сам, огромный стол посередине со
скатертью светло-кораллового цвета, по краям отделанная нежными кружевными
узорами. На столе всегда стояли фрукты. Зимой в доме пахло апельсинами, а летом
- абрикосовым цукатом.
Жена любила запах апельсинов. Апельсиновый
сок, апельсиновую кожуру, даже апельсиновую начинку шоколада. В декабре, когда
в Го - род из Москвы привозили апельсины непременно с пометкой “Марок”, она
снимала кожуру и сжигала ее на газовой конфорке, чтобы в доме всегда
по-новогоднему пахло апельсинами, даже не просто апельсинами, а теплым
цитрусовым сиропом.
А летом - абрикосовыми цукатами. Цукаты у
Шушан стояли повсюду, в больших подносах, накрытые тонкой марлей. Сначала на
шушабанде191, куда заглядывало много солнца, а потом в доме - на подоконниках, на столе. Везде стояли большие подносы
абрикосовых цукатов.
И еще по вечерам в доме всегда пахло жареными
зернами кофе и семечками.
В прихожей квартиры стояла маленькая скамейка.
Такие, обычно зеленые, встречаются в парках и садах. Домашняя была с резными
деревянными ножками. Варпет смастерил ее сам Покрасил в цвет светлой охры.
Смастерил рядом столик для телефона и всякой мелочи. Скамейка стала любимым
уголком гостей и домашних. Как будто сидишь в парке, но дома.
Рядом со скамейкой находилась кладовка Шушан.
Много полок, на них, в баночках, она хранила сухофрукты, орехи, московские
конфеты, специи, соленья, варенья. Все на свете что можно было достать и не
достать.
Особой гордостью Варпета в новой квартире был
проигрыватель.
Варпет еще с детства мечтал о большом
граммофоне. Всегда знал, что когда-нибудь сможет купить граммофон. Когда уже
смог, они жили в новой квартире. Граммофон там не поместился бы. Да и времена
уже были новые. Поэтому в доме появился модный, советский проигрыватель в
светло-синем футляре.
– У этого звук звонче, чище, – говорил он. –
Конечно, не граммофон. На граммофоне слышишь, как скрипит пластинка. Даже кажется,
что звук мелодий доносится издалека, словно играет кто-то за тремя горами, а
мелодия доносится до наших краев. Даже кажется, что ветер перебивает звук.
Слышишь граммофон, сразу ощущаешь себя в детстве, даже запах большой вишни
чувствуешь. Странно же? Граммофон и запах вишни!
Музыку он любил страстно. Неплохо пел...
Старые песни ашугов и гусанов про несчастную любовную долю, про печаль. Правда,
редко пел дома, чаще – в гостях, после двух-трех рюмок.
“- Лер карапин арцив нстец, арцив нстец у
ергец, дзори глхин ах- чик тесав, нра тескиц змайлвец192...”
Или:
“- Баров, арагил, бари арагил, арагил гарнан,
арагил амран, им тан мот априр, бахти арагил, буйн хьюсир царин, барду
катарин”...”193
Шушан стеснялась. Она не смогла бы сказать
почему, то ли ей не нравилось пение мужа, то ли внимание присутствующей
публики. А тем нравилось. Они вслушивались, смахивали слезу, вспоминая всю
историю многих тысяч лет, беды, лишения, проносились мысленно на омытые реками
крови пустыни Дер Зора, хором поддерживали “Добрый аист...”, а потом -
“...Свободная родина, счастливая родина, счастливая, счастливая страна...”
Когда они собирались куда-то, на именины,
свадьбу или кого-то крестить, Шушан с утра осторожно начинала разговор:
- Ты знаешь, будет много гостей...
- Знаю! И что? - спрашивал Варпет.
- Ты же не будешь сегодня петь?
Думаю, сегодня как-то не подобает, даже дальние родственники приехали.
- И что? Я должен подстраиваться
под чужих родственников? Они какие-то особенные?
- Да нет, я просто сказала, чтобы
ты знал. А так ничего особенного.
- А чем тебе мои песни не
нравятся?
- Я же не сказала, что не
нравятся, просто все на нас смотрят, я стесняюсь.
- Смотрят!!! Пусть смотрят, я что
краду, мошенничаю, крысятничаю? Пою!
– Ну как хочешь, я только спросила, – осторожно отвечала Шушан. – Не знаю пока. Захочу, буду петь, не захочу,
не буду. От настроения зависит. Иногда у людей такие лица, не то, что петь,
даже разговаривать не хочется. Сидят хмурые, как будто все им должны. А иногда
приятные, хочется с ними свою радость и печаль разделить. Посмотрим... Это “Посмотрим...”, чаще всего наступало в
разгар торжества. Между тостами “За родителей” и “За родственников из Москвы”,
“За крестного отца”, Варпет подмигивал тамаде, вставал с места и: “Баров,
арагил, бари арагил, арагил гарнан, арагил амран, им тан мот априр, бахти
арагил, буйн хьюсир царин, барду катарин”...
Шушан краснела, ей хотелось умереть, ну или
хотя бы испариться. Женщины, у которых мужья в полупьяном веселье неуклюже
лезли обниматься, с неприкрытой завистью смотрели на худощавого красавца. А
мужчины, на несколько минут забыв о веселье, дружно вспоминали отчий дом, горы
на горизонте, вспоминали, как на чужбине, когда куда-то уезжают, скучают по
родным местам, летнюю шелковицу, и все вместе нескладным хором заводили: “Им
тан мот априр, бахти арагил, буйн хьюсир царин, барду катарин”...
Он часто слушал свой проигрыватель. Слушал
всегда один. Заходил в комнату, специальным шелковым платком вытирал проигрыватель,
проверял, нет ли чужих отпечатков, не любил, когда кто-то притрагивался к нему.
Рядом с проигрывателем ровным, аккуратным рядом стояли пластинки. По убывающей
– от тех, которые он любил, до тех, которые нравились меньше всего.
Выбирал пластинку, обязательно подводил к
окну, чтобы проверить, нет ли лишних следов от чужих пальцев, садился в
кресло, надевал очки в толстой оправе, слушал и смотрел в одну точку. Без
лишних эмоций, даже не меняя выражения лица, просто смотрел в одну точку,
слегка наклонившись вперед. Слушал разное – Саят-Нова, Ашуг Дживани, Шерам,
Анна Герман, Валентина Толкунова.
Говорил, что у Толкуновой голубые глаза. А
когда видел ее по телевизору, звал жену:
- И где ты видишь цвет ее глаз в телевизоре?
- Ты что не видишь, какая она красивая? Какими еще могут
быть глаза у такой женщины? Только голубыми.
Жена пожимала плечами.
- Женщина как женщина, - говорила
она, - ничего особенного. Вот Пугачева, Ротару, они - да. А Толкунова, не знаю.
- Не разбираешься ты в красоте, -
разочарованно говорил Варпет, - говорю же, Какав!!!
Музыку он слушал в абсолютной тишине... не
только в комнате, но и в доме. Прерывать его или нарушать абсолютную тишину в
эти часы было нельзя. Вообще! Имея хороший слух, он слышал даже кашель или
чихание в самом отдаленном уголке дома, слышал, как кто- то захлопывает дверь
или как звонит телефон.
Поэтому, когда Варпет слушал музыку, кто-то
старался дежурить у звонкого телефона, чтобы поднять трубку, даже опережая
звонок. Кто- то смотрел в окно, чтобы заметить гостей и заранее открыть дверь.
И все говорили шепотом и ходили только на
цыпочках. Если тишина все же нарушалась, скажем, разбивался стакан, соседи
стучались в дверь, звонил ненавистный телефон, он сердился. Амплитуда гнева
зависела от гениальности мелодии, которую он в тот момент слушал, от “калибра”
артиста, как он сам говорил.
Если прерывалась “Какав” с “Алексей,
Алешенька, сынок...” или Анна Герман с “Мы ээхо, мы ээхо, мы дооолгое эхо друг
друга”, Варпет качал головой, но оставался сидеть в кресле. Если прерывалась
Флора Мартиросян[44],
открывал двери гостиной, оглядывал все вокруг, сердито поднимал бровь и
говорил:
- Какие вы некультурные люди! Дайте девушке допеть!
Но когда, не приведи Господи, прерывалась сама Аракси[45],
он вставал с места, выходил из комнаты и начинал кричать:
- Вы что, “нелюди”? Человеком от
вас не пахнет,[46]
вас всех надо залить бензином и сжечь на костре на Большой площади за бесстыдство.
Даже бензин жалко, максимум - керосином, разбавленным тухлой водой.
Кричал он крепким матом. Когда все испуганно удалялись
по своим комнатам, он возвращался на свое место, снова включал проигрыватель,
продолжая бормотать, что ему испортили вечер:
- Ничего, Аракси джан, ты пой, они
все животные, их надо сжечь на Большой площади разбавленным водой керосином,
животные и того лучше, перестанут гавкать и мяукать, когда услышат твой божественный
голос, а они... некультурные люди! Ты их не слушай, ты пой!
И она пела:
“- Ду ииииим мусан ес...”, “Чампорд ем, джанид
гурбан...”, “Шо- рора, джейран, шорора...”[47]
Варпет никогда не знал, в каком классе учатся
его дети, какие любят читать книги, чем занимаются после уроков. Знал их
имена, год рождения, воспитаны или нет, умеют ли себя вести за столом. Общие
факты.
Воспитание детей считал делом исключительно
женским. Был уверен, что жена с этим прекрасно справляется без него.
– Я что, как кникмард, буду интересоваться
делами детей, у меня проблем в голове хватает, реши сама, – говорил он, когда
жена начинала что-то рассказывать о детях.
И жена детей растила “с порядком”, как и
делала до этого все в своей жизни.
Варпет всегда мечтал о сыновьях. Даже не
просто мечтал о своих сыновьях, но мечтал, чтобы у всех сестер, братьев, у всех
родственников, других ремесленников в Урми Япу, было много детей и все
рождались сыновьями.
Они бы подросли, бегали бы к нему в
мастерскую, к десяти годам в древесине разбирались бы лучше него, а потом
самому старшему он передал бы ключи от мастерской и плотницкие инструменты в полотняной
сумке... Стал бы тот Варпетом, как и он, младшие работали бы с ним, потом
родились бы еще дети, тот передал бы своим детям ключи от мастерской и
инструменты в полотняной сумке... Так до бесконечности...
Таким он представлял счастье? Пожалуй, да.
Даже не счастье, он такой представлял жизнь, ее логику, течение и продолжение.
Такой была жизнь до него, такой будет после него, такой она была в соседнем
доме, на соседней улочке, во всей округе, во всем Городе.
Но судьба распорядилась иначе. Первой у него
родилась девочка. В 1959-м, еще в Доме с земляной крышей. С огромными черными
глазами, пепельными волосами.
Ее хотели назвать Србуи, как и Србун. Но та
воспротивилась:
– Это имя уже не то... устарело. После меня, наверно,
никого и не назовут этим именем. Буду последней во всем Городе. Для меня сойдет,
я уже женщина старая, до войны родилась, тогда все имена были такие - Эрикназ,
Заруи. Србуи - святая! Какая святая на этой грешной земле?! Назовите ее
радостным именем. Счастливым. Смотрите, какая красавица, пусть и имя будет
подобающее. Я даже своих дочерей называла именами из романов, даже имя свекрови
- Зарун, никому не дала. Назовите ее Кларой, Леной, Лидой, Аидой, Ритой.
Офелией, Софией, наконец.
Назвали Соной.
Сона росла тоненькой, хрупкой, с огромными
глазами, которые почему-то никогда не улыбались.
- А ну улыбнись, бала, - часто
звала ее к себе Србун.
Та широко улыбалась.
- Смотрите, сама улыбается, а
глаза не улыбаются, даже носик улыбается, а глаза не улыбаются. Может, от того,
что глаза такие большие? Или от того, что умная?
Несмотря на то, что глаза девочки улыбались
редко, она сама была веселой и живой. Всегда ходила по пятам Србун. Выходила с
ней на крыльцо, во двор, погулять, в гости, и сидела на корточках и внимательно
слушала, когда Србун вязала или читала. А Србун всегда читала вслух:
- Когда читаю про себя, мысли
уходят далеко, а когда вслух, представляю себя на месте героев. Как будто стою
там, среди поля, где Вардан[48]
бьется с врагом.
Девочка, обычно, сидела тихо, словно ее здесь не было
вообще.
- Тат, а когда опускается закат на
горы, почему твой герой с коня не спустился? - спрашивала она в конце.
- Бала, ты что, слушала?
- Да.
- Все, все слушала?
- Ну да.
- Умная ты, ягненок мой, - ласково гладила она подбородок девочки.
- Это какая буква, тат, - спрашивала она иной раз, прибегая с книгой или
записью.
Бабушка говорила: “А”, “Б”, “Ц”. Та запоминала, потом
сама в книгах искала знакомые буквы, потом соединяла с другими, получала слова,
предложения. И научилась читать намного раньше своих шести лет.
С двумя косичками, длинными стройными ногами,
маленьким носиком, умным взглядом.
С наступлением весны Сона любила забираться на
земляную крышу, где росли трава и полевые цветы. Летом ее всегда видели с
книгой под вишневым деревом, на ступеньках дома. А когда шел дождь, убегала в
горноц, садилась на ступеньки лестницы и читала.
- Сона, ай бала, погуляй, - звали
ее мама и бабушка, - глаза будут болеть, не надо так много читать.
Или звали подружки:
- Сона пойдем гулять, пойдем к
“Озеру”.
Она качала головой. Отрывалась от книги только, когда
приезжал Красавец на своем автобусе и увозил всех за сиренью к пруду зорких
лягушек.
А в ноябре, когда из сарая доставали дровяную печку, в
первый день собирались всей семьей в главном доме, на печке жарили картофель,
доставали из сарая свежие соленья, окна уже были закрыты, она сидела на кушетке
в прихожей, недалеко от печки, время от времени грела замерзшие руки и читала.
- Что же у тебя руки такие
холодные, бала, - спрашивала Србун, - Мец Мам говорила, что кровь плохо
вращается, давай сладкое поешь. Инжирное варенье.
- Не хочу, тат, не люблю я
инжирное варенье. Инжир такой большой, а когда кусаешь, он разламывается
словно со скрежетом и еще косточки, сироп течет, не смывается долго.
– Зато полезно, ты такая хрупкая, если кто-то дунет на
тебя, ты
упадешь.[49]
Выросла Сона такой же тоненькой и хрупкой.
Красивой. Длинноволосая, стройная, в коротеньких платьицах, с огромными
глазами, которые по-прежнему не улыбались.
Когда в семидесятых переехали в новую
квартиру, она поступила в институт. Парни со всего города приходили за ней. На
углу улочки и Большой дороги был колодец, который в семидесятых уже превратили
в родник. К этому роднику младшие из домов в округе ходили за водой. А парни
стояли там часами, наблюдали и ждали, пока девушки выходили к роднику за водой.
Выходили с небольшими глиняными кувшинами, а у кого их не осталось из старых
домов – с нержавеющими чайниками. Вода в домах, конечно, была! Но холодную,
для стола, всегда приносили из родника. Не из необходимости, а по привычке,
старой привычке с незапамятных времен.
В институте Сона училась на филолога. Когда
окончила, ее выдали замуж. За опрятного и перспективного молодого человека – за
Арама с Хорошей фамилией. Сына одного из старых семей в городе, партийного
активиста и комсомола. Их старинный фамильный дом находился на 14-й улице,
старой Тбилисской. Один из двухэтажных домов с резными балконами. Напротив Сев
Жам.[50]
Этот дом построил еще первый Дед Арам –
прапрадед молодого Арама.
Первый Дед Арам был известным фармацевтом и
врачом, еще в царские времена. Учился в Германии. Практиковал в Тифлисе, там
женился, у него родился сын, а потом он вернулся в Город, к родителям. Врачом
был известным. Свои зелья и мази готовил сам, специально смешивая какие-то
таинственные порошки.
Приходили к нему даже из далеких краев.
Говорили, что из Германии он привез рецепт одной чудодейственной мази, которой
лечил от всех болезней - от красной сыпи до бесплодия и угрюмого настроения.
Первый Дед Арам очень любил женщин, и было у него
много жен, не одновременно, конечно. Он своим женам никогда не изменял, боготворил
их, преклонялся, но недолго. Когда влюблялся в очередную красавицу, сразу разводился,
чтобы жениться на новой. Слава его была известна всему Городу. Но ведь женщинам
всегда кажется, что с ними, именно с ними, мужчина изменится, даже такой
неисправимый, как первый Дед Арам.
С годами жен он выбирал все моложе и моложе. С
последней женой разница в возрасте была уже... в пятьдесят лет.
Дети у него рождались с завидным постоянством. Их у
него было много. Правда, ни сам первый Дед Арам, ни сами горожане не могли
запомнить, какой ребенок от кого, поэтому запоминали главный факт - это дети
Деда Арама.
- Это от какой первой жены? -
спрашивали они друг друга.
- Кто же разберет, это же Дед
Арам!
Он умудрялся сохранять между всеми, даже бывшими,
женами и детьми хорошие отношения, и даже если они не жили в главном доме на
14-ой улице, дни напролет проводили именно там. Все друг друга знали, ходили в
гости, лечили детей, приходили на свадьбы, в общем, были одной большой семьей.
Даже дружной. Странной, но дружной.
Один из сыновей Деда Арама - Бабкен, прадед молодого
Арама, тоже был врачом. Учился в Тифлисе. Старший Дед Арам передал ему рецепт
чудодейственной мази от всех болезней. В отличие от отца, была у него одна жена
и три сына. Одного из сыновей тоже назвали Арамом - второй Дед Арам. Он и был
уже дедом молодого Арама.
Второй Дед Арам в точности повторил судьбу первого
Деда Арама. Как и первый, любил женщин. Тоже стал врачом, фармацевтом, учился
в Тифлисе, вернулся в Город, ему передали рецепт чудодейственной мази. Но если
количество жен и детей первого Деда Арама никто не смог бы в точности сказать,
у второго Деда Арама точно было три жены и двенадцать детей. Первая жена Деда
Арама привезла в дом мужа специальный оберег, чтобы сохранить брак. Но оберег
не уберег, и вторую жену второй Дед Арам встретил через три года после первой
свадьбы. И хотя у него уже было двое детей, он развелся, женился во второй раз,
в этом браке у него родилось шестеро детей. Потом к нему пришла за
чудодейственной мазью молодая девушка, в которую он сразу страстно влюбился,
оставил вторую жену, и женился в третий раз. За один день. От этой жены у него
родилось двое детей. Вы спросите, их же было двенадцать? Да, остальные двое у
него родились где- то в... в общем, где-то. Этого никто не знал. Но сам второй
Дед Арам с уверенностью говорил, что у него двенадцать детей.
Второй Дед Арам передал рецепт чудодейственной мази
одному из своих сыновей - второму Бабкену. Второй Бабкен и был отцом молодого
Арама, за которого вышла замуж Сона.
В общем, получалось, что молодой Арам всех своих теть,
дядь, двоюродных братьев запомнить не смог бы никогда. И поскольку была у них
редкая, к тому же Хорошая фамилия, он где -то в Ташкенте, Душанбе или Гродно,
где он часто бывал по линии комсомольской активности, мог услышать эту фамилию,
и сразу понимал, что один из его дедов Арамов, первый или второй, видимо,
когда-либо путешествовал в этих краях.
В отличие от Дедов Арамов, Бабкены получались верными,
у всех было по одной жене на всю жизнь. Поэтому отец молодого Арама не хотел
называть сына Арамом. Понимал, что в этом имени, возможно, кроется какое-то
проклятие или дурная наследственность.
- Слушай, жена, - сказал он тогда
жене, - давай, другое имя выберем. Ты же понимаешь, какая наследственность.
Женится пять раз, по всему Городу опозоримся. Сейчас же другие времена, на всю
партию опозоримся.
- Нет, назовем Арамом, будет таким
же красавцем, как и Деды Арамы. А с женами, будь, что будет. Что я стану о
судьбе чужих девушек думать? Девушек может быть сто, это мать одна!
Назвали Арамом, а Бабкен каждый раз
вздрагивал, как только говорили, что молодой Арам внешне напоминает второго
Деда Арама.
Когда молодой Арам влюбился в Сону, четыре
года приходил к роднику. Потом пришли в дом свататься.
– Шушан, – сказал Варпет жене, – у обоих дедов
Арамов было по десять, а то и двадцать жен. Там же такая наследственность...
Бабкен – человек достойный, ничего не скажу. Но зря он сына Арамом назвал. Да
и внешне на Деда Арама похож. На второго! Первого не видел.
– Да перестань ты! Какой из Дедов Арамов
четыре года за женой ухаживал? Дед Арам, говорят, одну из своих жен увидел в
своей аптеке, та пришла чудодейственную мазь покупать, даже домой не вернулась,
сразу поднялась на второй этаж и стала его женой. А молодой Арам ходит к
роднику уже четвертый год. Времена другие теперь, партия, комсомол, какая наследственность!
Опозорятся на весь Город.
– А партия тут при чем? Можно подумать, чтобы
спать с женщинами, надо у Брежнева разрешение брать! Много ты понимаешь в мужской
сущности. Захотел, улетел. У них ядро такое. В вечном полете. Тебе детьми
заниматься, а не рассуждать про жизнь.
– Ну может, о мужчинах не знаю, но в Городе
все знают историю легендарных босяков[51],
какими были Деды Арамы.
– Легендарный босяк! Это ты хорошо сказала! Я
бы добавил, исторический!
– Да, да, исторический! Всемирный! Говорят, даже
в Ленинграде у него были женщины. Хотя, знаешь, мне иногда кажется, много в
этих историях легенд и сказок. Кто теперь точно скажет, как оно было на самом
деле. Дела минувших дней, вот и обрастают невероятными подробностями. Где это
видано, чтобы девушка пришла в аптеку к всемирному босяку? Как же отец
разрешил?
– Это про которую жену? Про младшую? Говорят, была
невероятной красавицей. Так она получается бабка молодого Арама. Я ее видел в
доме на 14-й улице. До сих пор красивая. Шея длинная, взгляд суровый.
- Я вообще-то про первого Деда
Арама рассказываю. А бабушка молодого Арама - это не нынешняя жена второго Деда
Арама, а предыдущая, то есть первая. Или первая - другая. В общем, я
запуталась!
- Сами наверняка в женах своих
путались, - засмеялся Варпет, - надо бы спросить, они своих детей и жен
различали или нет.
Молодой Арам состоял в партии: хорошая
характеристика, продвижения, комсомольские связи, активность. Так что
партийность пересилила его возможную порочность, и Сону выдали за него замуж.
Сона сразу не понравилась матери жениха -
Розе, грубой женщине с огромной родинкой на верхней губе, из которой гордо
торчали три черных волоса. Когда девушка впервые пришла к ним в гости, женщина,
не поднимая взгляда от спелой груши, которой с аппетитом лакомилась, даже не
поздоровавшись, строго приказала:
- Погладь мне сарафан!
Девушка пришла в замешательство. Она хотела
заплакать, но возражать будущей свекрови не стала.
- Почему нет радости на лице? -
спросила свекровь, так и не оторвавшись от спелой груши, когда девушка,
склонив голову над тяжелым утюгом, гладила синий сарафан в белый горошек. Сок
груши капал на скатерть, а она, не обращая внимания, продолжала отрезать
кусочек за кусочком и лакомиться.
Сона ничего не ответила.
- Ты же знаешь, что таких, как ты,
у моего Арама может быть десять, а то и двенадцать, - рассудительно сказала
Роза, - наследственность у них такая, что поделать? Мой Арам, конечно,
партийный, комсомол, активист, но знаешь ли... в этих делах партия может и не
помочь. Если бы твоего мужа звали Бабкеном, он был бы верным, а моему сыну
досталось имя Деда - Арам. Ты же знаешь, что тот был легендарным босяком? Всемирным! Так что... Ты это
запомни! Жен может быть много, это мать у него одна!
Девушке опять захотелось плакать. Но кроткая от
природы, она не ответила. Молодой Арам звонко отшутился, и разговор был
исчерпан.
На свадьбе свекровь пела русские частушки, которые
выучила, когда жила в Киеве.
В Киев она поехала еще в молодости, за Бабкеном -
отцом молодого Арама и сыном легендарного босяка второго Деда Арама. Поехала,
когда тот учился в военном училище. Тогда, в молодые годы, Бабкен слыл
красавцем. Широкий лоб, орлиный нос. Всегда одет с иголочки, подтянут, весел.
Как и подобало молодому человеку, которому выпала удача родиться в хорошей
семье, с Хорошей фамилией, получить хорошее образование. Даже говорили, что с
такой красотой он может повторить судьбу прадеда и отца, стать если не
легендарным босяком, то хотя бы любимцем женщин. Но Бабкен своей “легендарной”
наследственности стеснялся, и с девушками был крайне осторожен.
Роза была женщиной грубой и простой. Отец без вести
пропал на войне, все ее братья и сестры рано начали тяжко трудиться. Роза влюбилась
в красавца Бабкена издалека и безответно. Она работала на почте. Принимала
посылки, отправляла письма, соединяла телефонные звонки. Часто, проходя по 14-й
улице, замечала высокого красавца, прогуливающегося с другом. Говорила
подругам:
- Вот увидите, я за него замуж
выйду.
Те смеялись в ответ:
- Где ты, где Бабкен!!! Он же сын
второго Деда Арама. Он на тебя даже не взглянет. Они не из простых.
- Ну и что? Все равно замуж выйду!
И он будет верным. Это Арамы легендарные босяки, а Бабкены получаются верными.
Роза часто приходила к Валику - другу Бабкена:
- Он тебя слушает, замолви
словечко. Скажи пусть меня полюбит, хотя бы из жалости. Я все для него сделаю.
Буду работать рабыней всю жизнь.
Друг отнекивался:
– Ты что глупая? Какая рабыня, на дворе коммунизм. Как
бы кто- нибудь не услышал. Он на тебе никогда не жениться. Ты же видела, какие
красавицы в него влюблены, даже говорят, ему невесту нашел сам второй Дед Арам.
К тому же у него плохая наследственность, еще непонятно, вдруг и он станет
легендарным босяком, а босяки любят женщин видных... в общем забудь, зеркало же
в доме есть?
Другу уже казалось, что он ее уговорил, но проходил
день, два, и она опять приходила.
– Я же пыталась его забыть, не получается. Давай ты
ему письмо отдашь. Там стихи Шерама.
– Глупая, какие стихи Шерама?! Ты на него посмотри,
думаешь, ему никто стихов не пишет. Ты перестань. Я вмешиваться не стану.
Роза уходила, опять возвращалась с корзиной свежих
пирожков:
– Для Бабкена испекла, отдашь! Не влюбляется, хотя бы
пусть из жалости съест!
Бабкен о ее чувствах знал только из писем. Молодым
человеком он был хоть и застенчивым и осторожным, но избалованным женским
вниманием. Поэтому к письмам Розы относился со снисходительным пренебрежением.
Пожалуй, это было самое правильное описание его отношения к влюбленной девушке.
Снисходительное пренебрежение. Не грубил, но и не ухаживал, письма принимал, но
взаимностью не отвечал.
Бабкен уехал учиться в Киев. Через пару месяцев Роза
собрала чемодан и пришла к Валику:
– Уезжаю в Киев, дай адрес военного училища.
– Зачем? Что тебе там делать?
– Люблю, не смогу жить без него. Если сейчас не поеду,
потеряю его навсегда! Он же красавец! Его там в покое не оставят, не вернется,
Город без него опустеет, с ума сойду, пойду скитаться по ущелью Джаджура. У
него же наследственность... влюбится, женится на русской.
- Но он же тебя не любит, - возразил Валик.
- Ну и что? Я же люблю, моей любви хватит на двоих. Не
любит, так пожалеет. К тому же, если не поеду, наложу на себя руки, вот увидишь,
с нового моста сброшусь, зачем мне жить без него? Ты будешь виноват. Всю жизнь
будешь себя корить. Дай адрес. Все равно же на ком-нибудь да женится, почему не
на мне? Я же готова быть его рабыней до конца дней своих.
Валик ее пожалел. Как представил ее, молодую, в
скитаниях по ущелью Джаджура или на новом мосту, пожалел... Дал адрес, любимые
лакомства Бабкена, немного денег и письмо. Проводил до вокзала, дал указания,
куда и как потом ехать.
- Письмо вручишь по приезде! Сама
не открывай, я все как надо написал. Пусть сначала письмо прочитает, а потом,
посмотрим... Он человек совестливый, может, пожалеет.
- А что ты там написал? Написал,
что пойду скитаться по ущелью Джаджура?
- Все написал, посмотрим... Лучше
пусть жениться на тебе, чем станет всемирным босяком.
Шел 1953-й год. Она сошла с поезда на вокзале в Киеве,
в коричневом пальто, который купила на всю зарплату, в беретке со странными
перьями, которые ночью пришила для торжественности. В изношенных сапогах, со
старым чемоданом и письмом. Кое-как доехала до военного училища. Бабкен со
снисходительным пренебрежением удивился:
- Ты что здесь делаешь?
- К тебе приехала. Я же люблю
тебя. Приехала стать твоей женой.
- Так я вроде учусь, что же мне делать
с тобой в центре Киева. Я же живу в казарме при училище.
- Ничего, если хочешь, можешь уйти
в свою казарму, а я вернусь на вокзал. Там поживу, - слезливо сказала она, -
вот тебе письмо Валика.
- А это зачем?
Не знаю, наверняка по своим делам написал.
В письме друг просил Бабкена девушку пожалеть
и на ней жениться:
“...Понимаю, что молод, что наверняка ты
займешь сердце красавиц, а они твою постель. Но все равно же женишься на
ком-нибудь, так пусть будет она, ведь любит тебя настолько, что готова от любви
по ущелью Джаджура скитаться. Жалко ведь. К тому же у тебя, ты и сам знаешь,
наследственность плохая, даже если не проявилась до сих пор, может проявиться
вскоре, вспомни первого Деда Арама, второго Деда Арама. Станешь всемирным
босяком. Вдруг у тебя там родятся дети, потом приедешь сюда, времена уже не те,
советские, не подобает уже с множеством жен ходить, да с детьми по всем
республикам Советского Союза. Так что, как твой самый близкий и верный друг,
прошу жениться именно на Розе. И ничего, что она тебе не нравится. Хотя бы из
жалости, из простой человеческой жалости”.
Аргументы были железными. Друг знал, что одним
только упоминанием о наследственности дедов - легендарных босяков, Бабкен
готов будет жениться на ком угодно.
Расчеты Валика сработали. Бабкен на Розе
женился, то ли от страха перед “легендарной наследственностью”, то ли из
жалости. Вернулась она, простая сотрудница почты без рода и племени, без образования,
без роста, красоты, с огромной родинкой на верхней губе, сальными редкими волосами
и мясистым носом, с изношенными сапогами и неуклюжими перьями, пришитыми на
коричневый берет, молодой женой красавца-военного. Невесткой одной из хороших
фамилий в Городе. Переселилась на второй этаж главного дома, и даже в
наследство от второго Деда Арама получила рецепт чудодейственной мази, которым
тот лечил все болезни на свете - от красной сыпи до бесплодия и угрюмого
настроения...
Вот именно за эти годы, проведенные в Киеве,
она и запомнила русские частушки, которые и пела на свадьбе сына. После
частушек опять вышла в центр зала.
– А тепеееерь, – взяла она микрофон, – на сцене Арев Багдасарян .
Надела заранее приготовленную чуху, и как завела:
“– Меня называли Нахшун Баджи, карабахская
Нахшун Баджи..., я тебе сказала товаращи, товар мой забрали я осталась...”[52]
Гости смеялись долго:
– Теперь понятно, как она молодого Бабкена
очаровала. Лицом не вышла, но зато, какая актриса!!!
Молодую невестку привезли домой. Свекровь
распаковала подарки:
– Заберу на приданое дочери, – взяла она
сервизы, чашки и вазы, – с хорошим приданым мужа легче будет найти, ты вот
какого мужа себе нашла, тебе эти сервизы уже не нужны, а моей дочери еще предстоит
найти мужа. Хотя она у меня и так красавица, но подготовимся!
Красавицей дочка Розы, конечно, не была.
Карине. Невысокая, с кривыми ногами, большой грудью, пухлыми губами и
непослушными волосами. Лицо не то чтобы некрасивое, обычное. Если не считать
огромной родинки на верхней губе, как у матери. И еще недоброго взгляда. Она
смотрела как будто исподлобья, обвиняя. Даже если ничего не говорила, люди все
равно чувствовали вину. Наверно, вину за то, что она родилась некрасивой.
Бывает же иногда, весь мир виноват, кроме родителей.
Поскольку в Городе было принято говорить все в
лицо, Карине часто слышала, что ноги у нее, как скобки, нос висит крючком, а
губы такие пухлые, словно на них по вечерам мать надевает прищепки от
постельного белья. Она, конечно, могла обидеться, но что толку обижаться, если
в ответ все равно услышишь:
– Так мы тебе доброе дело делаем. Чтобы правду
знала и жила без иллюзий. И потом, знаешь ли, главное, чтобы судьба красивой
была.
Видимо, поэтому, чтобы как-то смягчить печаль дочери
мать всех называла “ведьмами”, а дочь “красавицей”. Так и зажили. Сону новая
свекровь называла “ведьмой”, а дочь “красавицей”.
После главного дома на 14- й улице, в семидесятых, вся
их семья переехала в квартиру в пятиэтажном доме напротив ботанического сада. В
доме было много подъездов. Так много, что первый начинался у входа в
Ботаничекий сад, потом минуя всю русскую школу на обратной стороне улицы,
доходил до Черкези дзор.
Уклад в их семье был далек от городских традиций. Ни
опрятных шкафов с аккуратными белоснежными накрахмаленными салфетками на
полочках, ни нового штучного паркета. Не было дисциплинированных сборов на
вечерний обед, где во главе стола сидел бы глава дома.
Роза говорила, что за годы, прожитые в Киеве, она
настолько отдалилась от городских традиций, что ничего не соблюдает. Даже обед
готовил муж. На столе не было армянских блюд, не было традиционного лаваша,
сыра, овощей. Готовили обязательно селедку с вареной картошкой, винегрет, щи,
квашеную капусту, борщ, пирожки. Праздники отмечали по двум традициям -
русской и армянской. А учитывая, что помимо национальных традиционных
праздников и гуляний, тех, что не смогли отменить даже самые суровые советские
репрессии, были еще и праздники коммунистические, получалось, что за один
месяц в этой семье праздновали по два праздника, а то и по три.
Поэтому семья слыла в Городе веселой. Знали, что если
наступает уныние, можно было на несколько часов зайти в гости к ним. Да, может
не быть никакого порядка, дисциплины, уважения друг к другу и к старшим, но
пляски и танцы были до утра. Обычно, начиналось все с цыганских романсов. Дочь
садилась за пианино и затягивала:
“- Очи черные...”
Она плакала, мать плакала, глазами указывала
на Сону:
- Бедная моя девочка, все ведьмы замуж выскочили,
засыпают под боком у мужей, а она красавица и талант, осталась старой девой!
Где же справедливость? Вот с верхнего этажа девушка
настолько уродливая, что ей с детства дали прозвище “Капо”[53], и
то замуж вышла.
“- Очи страстныеееее...”
В такие моменты Бабкен непроницаемым взглядом смотрел
на жену и дочь. За судьбу дочери он переживал, конечно, даже желал ей счастья.
Но за долгие годы, прожитые рядом с вездесущей Розой, Бабкен стал ленивым и
отрешенным. Даже ленился думать.
- Какой же ты все-таки ленивый
человек. Поддержи дочь, найди ей мужа, - часто говорила ему жена.
- А как мне найти ей мужа, я что с
ее фотографией по воскресеньям должен на площадь спускаться, или еще лучше в
Центральный парк к роднику посередине с плакатом: “Выдам дочь замуж, играет на
пианино цыганские романсы”.
- А почему только цыганские
романсы? Она все играет, у нее абсолютный слух!
- Да, ты права, - соглашался муж,
- это важно! Особенно в семейной жизни!
- Ты понимаешь, ты должен
обязательно что-то сделать. Ты же военный. В твоей военной части наверняка же
есть молодые офицеры, неженатые, пригласим в дом на обед, устроим концерт.
- Я что своим подчиненным офицерам
дочь буду предлагать, ты с ума сошла?
- Почему с ума сошла? Не
предлагать, а устраивать судьбу. Теперь жизнь другая, нужно самим устроить
судьбу дочери. Ушли те времена, когда рыцари под окнами песни пели, целовали
руку, писали стихи.
Конечно, жена не упоминала, что времена изменились как
минимум лет двадцать назад, когда она с одним чемоданом приехала в Киев с
рекомендательным письмом от Валика, слезами, что спрыгнет с нового моста или
пойдет странствовать по ущелью Джаджура. Но муж был человеком благородным. За
столько лет он ни разу не напомнил ей, как именно была устроена их судьба.
Даже когда она начинала что-то вспоминать, упрекать его, скандалить, он всегда
молча брал в руки “Правду” и ничего не отвечал. Даже с близкими друзьями
никогда не обсуждал свой выбор и свою жизнь. Поэтому, когда жена говорила о
временах и нравах, всего лишь вставлял:
– Времена всегда одинаковые...
– Знаешь, – иной раз рассуждала жена, – лучше
будет, конечно, найти сироту, без рода и племени, примем в дом, станет нам
сыном, – что скажешь?
Муж ничего не отвечал.
Однажды Бабкен отправил с работы домой посылку
через одного из своих молодых офицеров. Роза открыла дверь. На пороге стоял
румяный, молодой человек, гордый, что ему доверили такое важное задание. Роза
сверток взяла, пристально посмотрела на молодого человека:
– Женат?
– Нет, – румянец превратился на щеках в алую краску.
– Обедал?
– Нет, – смутился еще больше молодой человек.
– Картошку с селедкой любишь?
– Не знаю, – смутился молодой человек
настолько, что покраснели его глаза, ушные раковины, даже кудрявые волосы, как
будто его палили на солнце семь часов.
– А цыганские романсы?
– Очень люблю, правда, не знаю, что это такое,
– ответил молодой человек.
– Ну песни цыганские, “Дорогой длинною, да
ночкой лунною, да с песней той, что вдаль летит звеня...” - напела Роза.
Молодой человек восхищенно слушал, потом с отчаянием
сказал:
– Нет, не слышал никогда.
– Ладно, это мы исправим, заходи в дом, – пригласила
его Роза.
Она его накормила, он рассказал о своей жизни.
Оказалось, что родился молодой человек в одной из близлежащих
деревень - Ара- гац, там и жил со
старенькой матерью, кроткой и доброй женщиной. Дом в деревне у них был
небольшим. Никаких удобств. Но было там два дерева, правда, ветка одного из
деревьев, очень тяжелая, упала на крышу, крыша теперь протекает. Мать мечтает о
веселой невестке, а он мечтает о новых окнах и крыше в доме матери. И еще
мечтает уехать в ГДР, на службу в советских частях. В Берлин.
- Значит, окна... и ГДР ? -
многозначительно, выдержав паузу, спросила Роза. - А мою дочь не хочешь?
- Хочу, - опять покраснел молодой
человек.
- Видимо, слышал какая она
красавица?
- Нет, не слышал, но Вы красавица,
а она, наверняка, на Вас похожа, - у молодого человека покраснели даже глаза,
волосы, уши.
- Правильно рассуждаешь. Это
взаимосвязано. Но она красивее. А еще из хорошей семьи, с Хорошей фамилией. Ты
же знаешь, какая у нас семья? Про Деда Арама слышал?
- Нет, - опять покраснел молодой
человек, - он у нас в Арагаце был?
- Ну может, и не был, но это не
суть важно. Он был известным врачом, уважаемым человеком. Но еще он был
легендарным босяком! Всемирным!
- А это как легендарным?
- Было у него много жен. Это у
первого Деда. А у второго Деда было три жены. Не слышал?
- Нет...
- Ничего, еще услышишь. Значит,
мою дочь в жены хочешь?
- Хочу, - опять покраснел молодой
человек.
- Вот и славно! - ответила Роза. -
Будем считать, что пришел свататься сегодня.
- Хорошо, - ответил молодой
человек и улыбнулся.
- А если правильно будешь себя вести, скоро и в ГДР
поедешь, - пообещала Роза.
Когда вечером муж и сын вернулись домой,
узнали, что сестра выходит замуж. На свадьбе она надела платье Соны. Приталенное,
из “байлона”[54].
Платье было ей велико.
- Велико? Ничего подобного, -
сказала Роза портнихе, - моя дочь выше всех девушек в округе. Просто платье от
влажности “выросло”.
- От какой влажности, - спросила
портниха, - вроде не сыро в Городе.
- Сыро, сыро, ты ничего не знаешь,
целый год прошел, вот и выросло. Мы же рядом с Черкези дзор живем, а с другой
стороны Ботанический сад. Сыро, даже ткани вырастают. Откуда тебе знать! Ты
лучше свое дело делай. Сказали, надо подогнать, значит надо подогнать.
Платье подгоняли с трудом. Коротышка Карине
мерила, плечи спадали, подол путался под ногами. Она билась в истерике, потом
уходила к пианино: “Очи черныеее...”.
Когда, наконец, платье подогнали, привезли
фату, длинные перчатки до локтя, Карине бесконечно обрадовалась, опять к
пианино: “Дорогой длинною, да ночкой лунною, да с песней той, что вдаль летит
звеня... ”
А поскольку будущий муж уже знал все романсы
наизусть, то пели они уже втроем - Роза, Карине, их новый зять. Его звали...
впрочем никак не звали, он был мужем Карине и зятем Бабкена с Хорошей фамилией.
После свадьбы в деревню Арагац, в отчий дом зятя Розы, срочно привезли новые
окна, двери, все отремонтировали, обустроили, купили венгерскую стенку,
привезли приданое.
А потом Роза и Бабкен хлопотали за ГДР. В
итоге, в 81-м году Карине с мужем уехали служить в ГДР. Не в Берлин, в
Дрезден. Все было, как в сказке. Все устроилось именно так, как Роза и
планировала для дочери. Послушный муж, дом. В деревне, правда, но это было
делом поправимым. Главное, что отремонтированный – венгерская стенка, чешские фужеры.
– Засыпает под боком у мужа, – довольно говорила Роза.
Счастье длилось недолго. Через год, в 82-м дочь
вернулась обратно. Одна!
В ГДР молодая семья жила в военном городке при
советских войсках. У командира части, строгого русского военного, была незамужняя
дочь. Так вот, однажды командир части послал какой-то сверток жене вместе с
одним из своих офицеров. С зятем Розы! Видимо, судьба у него такая – хорошо
доставлять посылки начальников. Жена командира в дверях спросила:
– Женат?
– Да, – ответил молодой человек.
– Это ничего. А обедал?
– Нет.
– Селедку с вареной картошкой любишь? – спросила она.
– Люблю, – уверенно ответил молодой человек и
улыбнулся.
– Заходи, – пригласила жена командира.
Как когда-то и Роза, жена командира накормила его. Он
рассказал про свою жену, про отчий дом в Арагаце, про двери и окна, про венгерскую
стенку, про чешские фужеры. Что мечтает стать полковником.
– Полковником – это амбициозно, – одобрила жена
командира, – ты же знаешь, какая у нас семья? Какая у нас Хорошая фамилия? Дед
мужа “Героя” получил еще в Великую Отечественную?
– Нет, не знаю. А он у нас в Арагаце был?
– В Арагаце? Может, и не был. Но это не суть важно.
Молодой офицер улыбнулся.
– Ты почему улыбаешься?
– Да так, просто вспомнилась одна история, – ответил
молодой человек.
– Значит, полковника хочешь... А на моей дочери
женишься?
- Женюсь, - ответил молодой
человек, даже не покраснел, забыв, что одна жена, у него уже была.
Он оставил беременную Карине и женился на
дочери командира. Даже не проводил домой.
Рассказывая эту историю, Карине всегда уходила
к пианино: “Очи черныееее...”.
А через несколько месяцев родила сына без
отца. Решили, что сына запишут на деда Бабкена, дадут Хорошую фамилию, а когда
подрастет, скажут, что отец был хорошим молодым человеком, любил селедку с
картошкой, погиб в лесах ГДР, сражаясь за Родину. Сын, возможно, спросит:
- Как сражаясь за Родину, тогда же
не было войны?!
- Была сынок, была, невидимая
война... покой нам только снится, - ответит она.
...Сона никак не привыкала к укладу в этом
доме. Да и молодой Арам тоже оказался человеком с большими амбициями. Школа для
партработников, курсы марксизма-ленинизма, пламенные речи на партсобраниях. Все
его знали как ярого приверженца делу партии. Продвинули по партийной линии,
назначили на новую должность, перевели в Большой город, там дали квартиру рядом
с кукольным театром.
В Большом городе он быстро обзавелся нужными
знакомствами, друзьями, и продолжал продвигаться по службе. Из райкома в
горком, из горкома в райком, потом еще куда-то, вверх, вверх по карьерной
лестнице. Потом еще выше. Даже обещали, что переведут в Москву, ближе к
кремлевским курантам.
Первая дочь - Астхик, у них родилась еще в
Городе. Через три года, уже в Большом городе у них родился второй ребенок -
сын. Назвали Бабкеном, как деда. У Арама плохая наследственность никак не
проявилась. Жене он был верен. Партия, как-никак. Когда видел по утрам бюст
Ленина в прихожей горкома, пропадали всякие порочные мысли.
Сона... ее глаза заметил какой-то режиссер
фильма про любовь и пригласил на пробы в кино. Сказал, что такие глаза должен
увидеть весь мир. Она засмеялась. “Весь мир” – это так неправдоподобно и
далеко.
Она пришла на съемочную площадку, испуганная,
кроткая, ей нарисовали стрелки на огромных глазах, вся съемочная группа прибежала
смотреть на глаза “как у Софи Лорен”.
– Посмотрите, интересно, получается, – сказал
тогда режиссер, – она улыбается, а глаза нет. Даже нос улыбается, а глаза нет.
– Бабушка тоже так говорила, – вспомнила Сона.
Соне съемочная площадка не понравилась.
– Слишком много людей, много света, все
смотрят на меня. И актриса из меня никакая. Стою как дерево, не могу
пошевелиться. Никаких эмоций.
– Вот и дура, – тогда сказала свекровь, –
глаза, “как у Софи Лорен”? Этот режиссер слепой? Как же он в такой ведьме, как
ты, разглядел Софи Лорен? Они мою дочь еще не видели – и Софи Лорен, и Джина
Лолобриджитта, и Анна Герман, которую любит твой отец. Пусть мою дочь пригласят
в кино, она точно не откажется. Я тоже не откажусь. Мы и спляшем, и станцуем.
Ты телефон этого режиссера дай мне, я сама позвоню, договорюсь. К тому же,
может, он еще и не женат...
– Ты что дочь опять замуж хочешь выдать или в
кино снимать? – спросил муж, на миг оторвавшись от “Правды”.
– И то и другое. Пригласим на обед, устроим
концерт с цыганскими романсами.
– Мама, я же романсы уже не пою, это же
пройденный этап, – поправила ее дочь, – “Кто, не знаю, распускает слухи зря,
что живу я без печали и забо-о-о-т...”207
Что на свете всех удачливее я, что всегда и во
всем мне везет”, – подпела мать.
Бабкен опять вернулся к “Правде” и неслышно вздохнул:
- Пугачева поет лучше...
- Так же, как все, как все, как
все, я по земле хожу, хожу, и у судьбы, как все, как все, счастья себе
прошу...
Отказавшись от кино, Сона занялась куклами. Ей
всегда нравились куклы Эгине, сестры Фикстула Роберта. Когда Эгине приезжала в
Го - род, всегда привозила свои куклы. Сона прибегала к ней, садилась рядом и
долго рассматривала куклы, придумывая им новые узоры на наряды. В Большом
городе нашла Эгине, они подружились, стала мало-помалу шить наряды для кукол,
потом уже и свои собственные куклы, сочиняла сказки. А поскольку жили они рядом
с кукольным театром, устроилась туда на работу.
- Куклы у каждого художника
получаются похожими на него, - говорила она, - как будто через них он передает
мысли, которые скрыты от глаз. Поэтому чаще всего куклы получаются грустными,
ведь, даже широко улыбаясь миру, в мыслях художники грустят, всегда грустят,
одиноко грустят... даже не знаю, почему!
У младшей дочери Варпета после рождения целых
два месяца не было имени. Не могли выбрать. Она родилась в шестьдесят первом.
Вообще-то планировали назвать ее Карине, но Варпет не любил обычные имена, да
и в Городе каждую вторую девочку называли Карине. Предложил имя Алвард. Сестры
предлагали Нелли, кто-то - Светлана. Никак не могли определиться.
Когда девочку привезли домой на десятый день,
с именем еще не решили.
И когда ее укладывали спать, все время пели то
колыбельные, то просто: на-на-на-на-на. Так и стали называть - Нана'. И хотя на
исходе второго месяца кто-то записал какое-то имя в свидетельстве о рождении,
осталась она Наной, на свое собственное имя никогда не откликалась. Многие и не
знали, что у нее есть другое имя, записанное в свидетельстве о рождении, а
потом и в паспорте. Нелли... тогда выбрали имя “Нелли”.
Нана' была девочкой-сорванцом. Пряталась под
столом, когда отец обедал, подсматривала, когда он отводил взгляд в сторону, неслышно
выходила из-под стола, большим глотком выпивала пиво и опять пряталась под
столом. А потом убегала на земляную крышу гонять голубей, свистеть или просто
бить маленькими камешками из рогатки по соседним окнам, дверям, умудрялась
попадать даже в соседскую собаку. Собака начинали выть от резкой боли, все
оглядывались, не понимая, что с ней случилось. Кто-то предложил странную
версию, что собака сошла с ума от любви. Почему от любви? А зачем еще сходить с
ума... не из-за осенних же дождей.
Нана запросто стругала ветки, как когда-то
отец на Арпачайской реке, ловила змей и лягушек, могла постоять не только за
себя, но и всех мальчишек в округе. И Варпет с гордостью говорил, что она очень
похожа на него в довоенные годы.
В то время, как тихая сестра пропадала целыми
днями с книжкой, или, собирая камешки и цветы, Нана проживала жизнь уличного пацана,
на крышах, в подворотне, на речке, где-то на озере, у Базара. Знала все углы в
Городе.
Была у нее неразлучная подружка. Они вместе
ходили смотреть на витрины магазинов. Особенно им нравился новый Универмаг на
площади Ленина, куда они добирались через задние дворы, минуя почти половину
города. Универмаг был далеко, узнали бы домашние, не отпустили бы. Уходили они
туда тайком, никого не предупреждая. В дни, когда ходили в Универмаг, Нана
сменяла пацанские штаны на платье, надевала аккуратные туфельки, и выходила из
дома:
- Иду к Офо, - говорила она.
- Иду к Нана,- говорила Офо.
И две маленькие девочки встречались на
остановке парка Победы, и, таинственно оглядываясь по сторонам, уходили в
огромный магазин, в мир взрослой жизни, до которой им не терпелось дорасти.
Выросла она если не красавицей, то девушкой
видной. У нее не было огромных глаз Соны с длинными ресницами. Не было ее кротости,
послушания, но у Наны был изворотливый и смелый ум. Она знала все свои
недостатки так четко, что успешно их маскировала, знала достоинства и умела
угадывать, что именно люди хотели в ней видеть. Поэтому в скором времени ей
вслед оглядывались и парни, и девушки. Парни, чтобы влюбиться, а девушки, чтобы
скопировать наряды.
Статная, с длинной шеей, модная. Когда-то с
Офо изучала все витрины Универмага, знала все закоулки Города, а теперь она
знала всех спекулянтов, продающих заграничные наряды, одевалась у лучших из них
и стала главной модницей в Городе.
После политехнического устроилась на работу в
Горсовет - в главное городское здание, находящееся на Большой площади. Здание
с центральным круглым корпусом посередине и двумя обычными по сторонам. Правый
корпус доходил до улицы Кирова, а левый - до Арагаца, улицы Арагаца, не горы.
Высокие окна просторных кабинетов смотрели на Большой фонтан, на купола двух
церквей,
гостиницу на обратной стороне площади и на высокие ели
по краям тротуаров.
Елей здесь было много. Казалось, что Город
начинался именно здесь. Квадрат фонтана, тротуары, ели по краям тротуаров, а
потом от этого квадрата, обрамленного линией елей, мозаикой простирался и весь
остальной город.
Особенно красивым вид из окна был летом, когда
небо в Городе становилось ярко синим. Шум фонтана, всегда немного заглушающий
все остальные голоса. Беспечно прогуливающиеся горожане. Солнце, которое
чувствовалось даже за окном.
Можно было прогуляться по улице Кирова,
посидеть в открытом кафе с вазочкой шоколадного мороженого, потом пройтись
рядом с фонтаном... освежающие дружные брызги воды. Перекинуться парой фраз со
знакомыми, поделиться последними новостями. Ровно три месяца беспечности,
смягчающей все на свете, – заботы и тревожную беготню остальных времен года.
Внутреннее убранство здания Горсовета было
типичным для всех советских номенклатурных учреждений. Высоченные потолки, тяжелые
массивные колонны, словно специально придуманные, чтобы здания казались
серьезней и неуютней. Суровей и страшней. Зеркально сверкающие полы с
советскими ковровыми дорожками бордового цвета, портреты вождей и генсеков. На
окнах одноцветные бордовые шторы, стулья с кожаной обивкой изумрудно-зеленого
цвета, все новые и скрипящие, массивные столы, видимо, заставшие времена первой
республики или первых большевиков. На столах – чернильные ручки, деревянные
печати. Прохлада в коридорах, прямо с порога убивающая все надежды на хороший
исход казенных дел. Словно все эти здания с тоннами мрамора, известняка и
человеческих усилий служили одной задаче – веять прохладой.
Так вот, на третьем этаже здания Горсовета
работала Нана. В архитектурном. Где во всех кабинетах стояли деревянные
чертежные доски, на них линейки, рейсшины, треугольники, циркули, ластики,
чертежи. И, конечно, много кальки, поэтому все время казалось, что в этих
кабинетах все время кто-то шуршит калькой.
В одном из этих мраморных коридоров ее заметил
Ашот - молодой архитектор, недавно
окончивший архитектурный факультет в Ленинграде. Он наблюдал, как она, всегда
опаздывающая на десять минут, вбегала в здание, как уходила с работы. И все же
решился подойти.
Это было летом, в один из тех дней, которые
Нана' любила больше всего. Посмотрела из окна кабинета на ели по краям
тротуаров, ей захотелось прогуляться. Быстро взяла синюю кожаную сумочку на
длинной тонкой цепочке в тон синих летник туфелек на небольшом каблуке. В
летнем, белом платье из марлевой ткани с расшитыми рукавами и тоненьким красным
поясом. Она выпорхнула в коридор, чтобы спуститься к елям. У одной из колоннад
рядом с лестницей стоял молодой человек. Он улыбнулся Нане, она заметила его
большие голубые глаза. Она улыбнулась в ответ. Они разговорились. Он рассказал,
что работает в том же здании, только недавно вернулся, учился четыре года в
Ленинграде. Пригласил девушку на чашечку кофе с шоколадным мороженым в кафе
напротив.
Было лето, ее любимое синее небо, ели, звуки
фонтана, шоколадное мороженое с хрустящими крупинками льда, запах кофе. Они
болтали долго. О детстве, юности. Она рассказывала, как лазила по деревьям в
округе, рогаткой сбивала голубей, как различала их по цвету оперения. Он
рассказывал о детстве, о Ленинграде, о бабушке по матери, которая пила тутовую
водку.
-Ты представляешь, дожила до ста лет! Была
суровой женщиной, до ста лет сохранила ясность ума. Руководила всеми. Так вот, когда
мне было еще десять лет, наливала мне стакан вина каждый день, говорила:
“Чтобы приучился к вину. Во-первых, меру будешь знать, а во-вторых, будешь
здоровым”.
Болтали об архитекторах, мраморной колоннаде,
что веет прохладой.
Потом гуляли в Центральном парке. Потом он
подарил ей первые
красные гвоздики. Потом французские духи Climat. Потом
они собрались вместе у одного из друзей, пили коньяк, ели “Наполеон”, играл Modem Talking “You’re my heart, you’re my soul”. Танцевали до утра, поцеловались
впервые.
Потом он подарил кольцо бабушки, привел знакомить с
ней в дом рядом с Центральным парком. Сказал, что бабушка - главный человек в
его жизни и должна обязательно его выбор одобрить. Бабушка одобрила, и они
решили пожениться.
Ашот был из семьи, как тогда называли, интеллигентов.
Дед Ашота был родом из Карса. После резни[55]
поселились в Тифлисе. Поехал в Германию учиться на инженера. Вернувшись в
Тифлис, женился на Виктории - дочери зажиточного торговца. Потом Деда назначили
инженером Ширканала, так они с Викторией переехали в Город. Жили в красивом
двухэтажном доме с видом на Центральный парк. У них родилось двое детей: отец
Ашота - Гурген и тетя Ашота - Клара. Гурген тоже стал инженером. Женился на
Белле, окончившей медицинский институт в Большом городе, назначенной врачом
сначала в какое-то далекое село, а потом и в Город, в Белую больницу. Там они и
встретились. Поженились, жили в том же доме у Центрального парка, там же у них
родилось двое детей - сын Ашот и дочь Меланья. А в семидесятые семья переехала
в новую квартиру у железнодорожного вокзала, куда и привел Ашот знакомить свою
невесту с родителями.
Посредине вокзальной площади был памятник. От
памятника начинались три ветки улиц. Одна - улица Интернационала, вела на площадь
Ленина. Другая - улица “Кино Ереван”, вела к Боши сад. А на третьей - те самые
пятиэтажные жилые дома длинным рядом вели к железнодорожному выходу из города.
Вокзальная площадь была одной из самых оживленных
частей города, здесь всегда слышались гудки проезжающих поездов. Все время
приезжающие и уезжающие, чемоданы, такси.
И поскольку в этой части не было старинных
улочек, выглядела вокзальная площадь с прилегающими улицами как обычная
советская площадь. Ухоженные газоны, универсамы на первых этажах, продуктовые
магазины, булочная обязательно с белыми решетками на железных дверях, запах
дрожжей, запах хлеба, расставленного на старых полках, миндальное печенье,
сладкие булочки с изюмом и продавщицы в накрахмаленном чепчике и белом халате.
Рядом овощной магазин, потом магазин пуговиц, потом магазин тканей, через
дорогу большая остановка и газетный киоск. А за ним небольшой скверик с
памятником Ленина, железнодорожное училище и Дом культуры.
Жили они во втором доме налево от
железнодорожного вокзала. Квартира Ашота тоже была вполне типичной для
советских времен. Большая гостиная с мебелью из орехового дерева с атласной
обивкой, сервизы “Мадонна” на полках. Пианино с рукодельными кружевными
салфетками, фарфоровые фигурки балерин, сувениры индийских слонов, привезенных
из Индии. Веточка белого коралла, стеклянные часы с красным циферблатом,
стеклянный дельфин перед прыжком с двумя маленькими дельфинами. Вазы “тюльпан”,
богемский хрусталь на полках. Проигрыватель с аккуратно сложенными набок
грампластинками “Modem Talking”, “Фестиваль
Сан-Ремо”, “Звезды Сопота”, “Адриано Челентано”, песни Аллы Пугачевой всех лет.
У Ашота уже был японский магнитофон, он стоял
на одной из полок в гостиной, на самом видном месте, под баром, а рядом –
кассеты. В баре марочный коньяк, водка “Столичная”, бонбоньерки “Вечерний
звон”, шоколадные плитки “Вдохновение”, московские вафельные торты, польские леденцы.
В доме у Ашота были еще и виски, какие-то заморские открывалки, брелки, зефир в
шоколаде, биттер “Рижский бальзам”, который привозили из Прибалтики вместе с
янтарными украшениями, парфюмерией “Дзинтарс”, горшками сушеных цветов с
рижского базара, соломенной домашней утварью.
В гостиной стоял советский телевизор “Радуга”,
на стене висел ковер “Эребуни”, везде книжные полки, вазы из граненого
хрусталя.
Гостиная выходила на шушабанд с двухстворчатой дверью.
Со стороны гостиной стояла кушетка, перед ней письменный стол, над ним книжная
полка со справочниками и энциклопедиями, на столе учебники, подставка с тремя
ручками, глобус, небольшой бюст Пушкина, на стене репродукция Шишкина “Утро в
сосновом лесу”. Лимонное дерево, не дающее плодов. Еще вьющиеся растения. Со
стороны кухни на стенах и на ручках окон сушился красный острый перец, зеленая
фасоль, яблоки. А с ноября, ближе к Новому году, на гвоздях на стенах уже висели кйома , бастурма[56],
суджух . На шушабанде молодежь в доме делала уроки, читала, здесь играл Лайонел
Ричи и вечно пахло чаманом от бастурмы.
На кухне стоял финский холодильник “Розенлев”,
кухонный уголок со столом и двумя стульями, красные в белый горошек жестяные
банки для соли, сахара. На подоконнике кактусы, бегония, магнолия, фикус.
Эмалированная посуда, фаянсовые чайные чашечки, чайник со свистком, китайский
термос с драконом и китайскими цветами. Глиняный горшок для чанаха. Запах чая
с гвоздикой и слоеной выпечки.
Нана пришла с красными гвоздиками и духами “Пани Валевска”.
Энергичная Белла встретила их у входной двери.
Живая, ходила по дому, накрывала на стол, давала поручения мужу и сыну.
Ели хинкали и сациви.[57]
Белла провела детство в Тифлисе, поэтому в ее доме всегда пахло Грузией.
- Ты привыкай, - сказала она
невестке, - у нас принято. Специи привожу сама из Тифлиса, в следующий раз
поедешь со мной. Я там себе одежду шью. В Тифлисе лучшие портнихи. Хинкали
любишь?
- Да, но готовить не умею.
- Ничего научишься. У нас дома по
каждому поводу хинкали. Сациви тоже готовить научу, хачапури разные.
Аджарские, имеритинские.
Так они поженились.
Времена тогда были переходные. 1988 год.
Сумгаит[58],
Карабахское движение. Город гудел, кипел, бурлил. На театральной площади
митинговали за независимость, с юга приходили первые плохие весточки войны.
Казалось, что жизнь, не подвергаяясь большим потрясениям несколько
десятилетий, начинала меняться с неопределенностью и тревогой, присущей
переменам.
Ашоту в Городе было неуютно. После большого
Ленинграда он никак не мог привыкнуть к маленьким улочкам детства и юности.
Поэтому, поженившись, они сразу решили уехать. Собрали чемоданы, попрощались с
друзьями, но за день до отъезда умерла бабушка Ашота.
С отъездом решили повременить. К тому же
бабушка оставила в наследство внуку свой дом у Центрального парка. Переехали в
бабушкин дом. Там был верхний чердак, как в старых английских домах, с
пыльными старыми книгами, со свисающими над потолком нитями паутины, свившей
главное гнездо в углу единственной форточки. Нитей было так много, что казалось,
на потолке образовалась свисающая сплошная тонкая марля, бесцветная и
неосязаемая, которая держалась одним краем за деревянную раму форточки, а
другой - за угол потолка и готова была порваться на свисающие неровные нити,
словно взорвавшийся воздушный шарик. На чердаке были старые вещи хозяйки -
детский велосипед, старые книги, чердачный ящик с домашней утварью и остатками
рукоделия. И если любой чердак отражал характер владельцев, то паутина знала,
что в доме под чердаком жила начитанная женщина сталинской закалки, знающая
несколько языков - русский, немецкий, рукодельница и скряга, поскольку в
чердачном ящике было много лоскутков ненужной ткани, которую обычно выбрасывают.
Получив такое наследство, еще с дюжину старинного серебра, фарфора, Нана начала
обживать старый дом. Вычистила чердак, смела паутину, выбросила старье и
лоскуты тканей, в чердачный ящик убрала старинное серебро, выбросила из шкафов
меховые пальто и накидки, которые безжалостно съела моль, хотя пахли шкафы
нафталином и хозяйственным мылом.
“– У моли, наверняка уже устойчивость к такому
количеству нафталина”, – подумала тогда Нана'.
А когда в доме уже занавесили шторы, покрыли лаком деревянные
полы, внесли новую мебель, Нана' поняла, что беременна. Это было начало декабря
1988 года, за несколько дней до Большой катастрофы...
Сына Варпет назвал Ованнесом, именем отца. Он рос
мальчиком спокойным и послушным. Не таким сорванцом, как сам Григор.
Задумчивый, улыбчивый, неторопливый. Не гонял голубей,
не пропадал во дворах, не охотился за змеями и ящерицами. Он особо ничем не
интересовался, или интересовался всем, но понемногу. Он был одним из тех
мальчишек, кого все вроде знают, он нравится многим, но ничем особенным не
выделяется. Таких людей на земле много, они своими шагами вертят планету,
ничего важного для нее не сделав.
У него была притягательная внешность. Высокий,
стройный. Бесшумные движения, мягкая походка, карие совестливые глаза, негромкая
речь.
Казалось, что он отрешенный. Женщины всегда любят
отрешенность в молодых мужчинах, кажется, что в них есть загадка, которую
предстоит открыть. Он это уловил быстро. И к двадцати годам уже знал, что
лучшее, что помогает ему добиваться симпатии и женской дружбы – его отрешенное
молчание и улыбчивость. Когда ему строили глазки, он просто улыбался. А когда
угощали чем-нибудь, слоеными пирожками, например, он съедал с улыбкой, но
опять же отрешенно, словно съедал исключительно по доброте душевной и мог
спокойно прожить без еды, питья, да и без воды сорок два дня.
Загадки в Ованнесе не было. Просто, как все красивые
люди, он особо не напрягался. Деньги тоже зарабатывал без особого труда.
Сначала торговал джинсами, потом устроился на работу на текстильную фабрику, а
поскольку ткани никак не декларировались, никто нигде точных цифр не указывал,
то и деньги давались всем, кто к этим тканям имел какой-нибудь доступ, с
легкостью и без сложностей.
В двадцать пять лет Ованнес захотел жениться. Ббук
нашла для него дочку зажиточного торговца из Большого города – Нвардик, которая
приходилась Зятю Пето дальней родственницей. Девушкой она была обычной, но с
огромным преимуществом – она была единственной дочкой очень зажиточного
человека. В приданое ей давали “Волгу”, квартиру в Большом городе, работу, так
что она могла себе позволить не улыбаться вообще никогда... даже в будущей
жизни.
Ованнес был некорыстным молодым человеком и
всегда подчеркивал, что на Нвардик женился вовсе не из-за денег ее отца. Ему,
естественно, верили. Кто же женится на единственной дочери зажиточного
человека из-за денег? Исключительно из-за ее улыбки. Она не улыбалась? Ладно,
из-за хорошего нрава. А где он этот нрав видел? Ну... в общем, не из-за денег.
Србун тогда воспротивилась:
- Где эти видано, девушку из
Большого города хотеть? У нас что, в приличных домах девушки все закончились,
вымерли? В Большом городе, говорят, дом и порог убирают раз в год, а когда
принимают гостей, на стол ставят кофе без обеда. К тому же Ббук сказала, что
девушка ни умом не вышла, ни лицом. Вот зачем так торопиться?
- Тат, ну ты же ее ни разу не
видела, откуда знаешь, что некрасивая? Может она тебе так понравится, будет
лучшей невесткой, - предположил молодой Ованнес.
- Лучшая невестка, как бы не так!
У меня лучшая невестка - Мец Арс, твоя мать. Это сколько твоей будущей жене
надо будет хлеб с сыром съесть,[59]
чтобы до Шушан дорасти.
- Тат, ты почему вперед забегаешь,
не видела ведь?
- Надо было Ббук выяснить, отцу
дочь надоела что ли, даже ради приличия не ломались. Может она истеричка? Или
не умеет готовить? Или, может, у нее болезнь какая-то? Уши смотрели?
- А уши при чем?
- Господи, такие уши бывают
некрасивые, как говорит Красавец, как локаторы, но это еще что, бывают с
острыми концами, как треугольные рога сатаны. Мало ли, надо бы проверить.
Ббук не любила, когда критиковали ее выбор.
- Знаешь, мам, никто свое хорошее
нам не отдаст. К тому же, что такое “хорошая невестка”? Такого не бывает! Главное, из хорошего дома,
воспитанная, квартира, машина.
- Да, но кто же свою хорошую дочь так радостно замуж
выдает? И вообще ты уже не та, сдаешь, класс теряешь, невестки все хуже и хуже,
- строго сказала Србун.
Србун в чем-то, конечно, была права. Нвардик была
девушкой неприспособленной и неготовой к семейной жизни, по дому ничего не
умела делать, готовить не любила категорически, а замуж выходила от скуки. Хотя
все в ее жизни происходило именно от скуки. Она от скуки училась играть на
фортепиано, потом от скуки научилась вышивать крестиком, потом от скуки
научилась рисовать красные тюльпаны, потом от скуки научилась украшать веера.
Потом начала каждый вечер пропадать в кафе, где играли на скрипке, потом от
скуки решила выйти замуж. И тем лучше, что в чужой город. Возрастала
вероятность, что скука улетучится на целых три года.
Нвардик переехала в Город. Поселили молодоженов в
соседней квартире. Однокомнатной. Волгу в приданое Нвардик привезла. В Большой
город Ованнес переезжать отказался. Квартиру в приданое получила, ее оставили
закрытой в Большом городе, на всякий случай.
Вопреки ожиданиям, Город ей не понравился. Во-первых,
не было розовых рассветов, не было теплой зимы. Холод, мороз, ветер. Ей всегда
было холодно, и она редко выходила из дома, а если выходила, одевалась не по
погоде. Скажем, привыкшие к северной погоде горожане, в мае уже ходили в одних
платьях и в легких накидках, а она в меховой пелерине или пальто. Выглядела,
как минимум, странно, но вычурно странно. Модно странно. Захватывающе странно.
Нвардик целый день ничем не занималась. Она любила
дома ходить в домашнем шелковом халате. И у нее было ровно семь шелковых
халатов на каждый день недели, такие же семь комплектов белья и кожаных
домашних туфелек с лебяжьим пухом. В доме у нее была красивая мебель, модный
передвижной столик, на котором фрукты, семечки, лимонные леденцы и цукаты – естественно, разного цвета на каждый день недели.
Она сидела, облокотившись правой рукой о новый
диван, который отец привез с приданым, щелкала семечки, ела цукаты, пила сок и
целыми днями разглядывала журналы. Журналов тоже у нее было семь. Так что в
понедельник она была в розовом шелковом халате, в розовых туфельках, пила
клубничный сок, ела сливовые цукаты и читала журнал “Бурда”. Вторник был днем
желтого цвета, среда – голубого, четверг – зеленого, пятница – лилового,
суббота – черного, а воскресенье – в клеточку. С цукатами и соком в воскресенье
была проблема, никак не могла найти сок и цукаты в клеточку.
Она просыпалась поздно, в полдень. Хандрила
весь день, пока муж был на работе. Вечером, когда муж возвращался, он заставал
ее либо у зеркала с какими-то непонятными масками на лице, либо на диване.
Готовить не умела, убираться не хотела, подруг у нее не было. И мечтал она об
одном – переехать в Большой город.
Отец приезжал каждую субботу, чтобы зятя
уговорить. Тот милыми глазами улыбался и не отвечал ни нет, ни да. Девушка
обсуждала с матерью, как именно мужа перевезти в Большой город. Сначала, думали,
уговорами, потом слезами, потом угрозами, потом истерикой.
В конце концов, однажды, во вторник, в день
желтого шелкового халата, желтых туфелек с желтым лебяжьим пухом, абрикосовых
цукатов и апельсинового сока, она посмотрела в окно, ей стало тоскливо до
смерти. Захотелось увидеть розовый город, мягкий воздух. Даже если туман, пусть
будет розовый туман.
Позвонила родителям, те приехали через три
часа. Она собрала наспех все приданое, все цвета шелковых халатов по дням
недели, оставила сухую короткую записку мужу, даже не пожелав счастья в
дальнейшей личной жизни, и уехала навсегда.
Даже не постучалась в дверь свекрови, чтобы
проститься. Вечером, найдя записку, Ованнес даже не знал, что делать. Не то,
чтобы ему было грустно или весело. За три года жизни, кроме разноцветных дней
недели, у него не осталось ни единого воспоминания о женщине в туфельках с
лебяжьим пухом. Он просто отрешенно смотрел в окно...
Не теряя времени, Ованнес влюбился в другую. В
обычную работницу текстильной фабрики. Лиду.
Лида была похожа на татарку. Вернее, у нее был
азиатский разрез глаз, и все решили, что именно на татарку. Круглолицая, с
тонкими губами, выразительными скулами. С негустыми волосами и смуглой кожей.
Невысокая, неприметная, простоватая, шумная и склочная. И хотя Ованнес часто
видел, как она ссорится с работницами текстильного цеха, от знаков ее внимания
не отказывался. Лида была девушкой дерзкой, и знаки внимания оказывала
открыто.
Она росла в многодетной семье. Постоянно
рассказывала Ованне- су про сестер и братьев, а имена их никогда не
повторялись. Сначала Ованнес думал, что путает их имена из-за своей
отрешенности, но потом понял, что их имена никогда не повторяются. Спросил. Оказалось,
их просто очень много. Девять. Она была третьей. Мать тоже работала на
текстильной фабрике, отец... отца не было или он был, но о нем она не
рассказывала никогда, а спрашивать о нем Ованнесу было лень.
У старших сестер и братьев уже были взрослые
дети. Они все были с таким же азиатским разрезом глаз, и всегда возникал
вопрос, как именно на севере Армении у целой семьи мог быть такой разрез глаз.
Вероятность совпадения или случайности отпадала. А поскольку расспрашивали
много, мать девушки рассказывала какую-то историю про то, как ее муж, то есть
отец Лиды, молодость провел в узбекских пустынях, собирая хлопок. Правда, как
именно молодость на узбекских пустынях могла отразиться через тридцать лет на
разрез глаз ее детей от другой женщины, было непонятно. Но ее это не волновало,
главное, она нашла какое-то объяснение!
Судьба у Лиды как-то не сладилась. Она однажды
уже была замужем, но прожила всего несколько месяцев. Три, если конкретно. Муж
оказался тираном. Вернулась с синяками под глазами, измученная и исхудавшая. Решила,
что в следующий раз найдет мужа “лучше себя”. Подруги удивленно смотрели на
нее.
- Да погоди ты, мы еще замуж один
раз не вышли, а ты хочешь во второй раз, да еще за парня “лучше себя”. Ты же
знаешь, что в Городе во второй раз замуж выйти невозможно. Парня «лучше себя»,
может, и уговоришь, а вот родителей его - вряд ли.
Но Лида трудностей не боялась.
- Вот увидите, поговорим, когда
замуж выйду, да еще не куда- нибудь, а в уважаемый дом, даже билазук наденут.
- Не знаем, не знаем, -
недоверчиво смотрели на нее подруги.
Какие именно черты характера или признаки
благосостояния имела в виду, никто не знал, но она всегда говорила подругам по
текстильному цеху “как увижу, сразу узнаю, что лучше меня”. Ованнес оказался
тем самым “лучше нее”. Она решила его в себя сначала влюбить, а затем и
женить.
- Ты лучше меня, - сказала она
ему.
- Ты, правда, так думаешь? -
отрешенность Ованнеса куда-то пропала. - Это как лучше тебя? Чем именно?
- Не знаю, чем именно, но, ты
лучше меня. Ростом - выше, лицом - красивее, головой - умнее, получается, что
ты лучше меня.
Ованнесу нравилось это слышать. За три года
супружеской жизни с бывшей женой и разноцветных дней недели, он соскучился по
женскому вниманию.
Лида щедро осыпа'ла его комплиментами, восхищалась
новыми рубашками и свитерами, ждала у входа в текстильную фабрику, приглашала
к себе в небогатый дом, по праздникам все девять сестер и братьев собирались за
большим столом, было много выпивки, простая еда, добродушие. Сестры носили
платья друг друга, братья называли Ованнеса братом, много веселились, много
шутили.
Ованнес даже познакомился с отцом. Он, как оказалось,
существовал, просто был тихим. А мать была женщиной добродушной и активной.
Для Ованнеса, привыкшего к суровому укладу матери и строгости отца, такая
семья была в новинку, он чувствовал себя словно на другой планете, но ему на
этой планете понравилось.
В итоге в Лиду влюбился и даже был готов на
ней жениться. Просто не знал, как скажет матери, что хочет жениться на рабочей
текстильной фабрики, да еще с прошлым.
Он много раз перебирал варианты разговора с
матерью и отцом. Иногда по дороге домой твердо решал, что сегодня станет
именно тем днем, что он скажет родителям правду. Потом представлял, как Србун
возьмет в руки “Нарек”, начнет молиться, как сестры высокомерно поднимут бровь,
как отец коротко скажет: “Нет!”, а мать начнет тихо плакать, гладить его по
волосам и причитать, что он был достоин лучшей доли. Так пролетели много
разноцветных дней недели. Розовых понедельников, желтых вторников, квадратных
воскресений. Да, да, от бывшей жены осталась привычка считать дни недели по
цветам. Только черная суббота казалась глупостью, он заменил ее на бесцветный.
Он пропадал по ночам, праздники встречал в
доме новой невесты. Потом, примерно через год после их первой встречи, к Шушан
постучались.
Шушан открыла дверь, на пороге стояла молодая
женщина с маленьким ребенком. У женщины был татарский разрез глаз, негустые
волосы и тонкие губы. Простоватая, в изношенном коричневом пальто и старых
зимних сапогах, хотя на дворе стоял апрель. С головы женщины спадала старая
темно-серая шаль.
“– Какой неприятный цвет шали”, – подумала тогда
Шушан.
Они смотрели друг на друга пару минут, потом
Шушан хотела закрыть дверь, мол, “Вы ошиблись дверью”, но девушка удержала
дверь ногой, улыбнулась хитро и сказала:
– Я Лида. А это сын Ованнеса, твой внук, мы приехали
сюда жить!
Шушан растерялась, комкая слова, невнятно
пробормотала:
– Но Ованнес... у него... он... Нвардик...
желтый вторник... он нам ничего не говорил...
- Так Я' говорю, теперь ты знаешь,
он отрешенный, стеснялся признаться, вот я и решила выяснить, может ты против
меня, пришла выяснить.
Ребенок спал у нее на руках, маленький,
нежный, с таким же азиатским разрезом глаз. Сердце Шушан дрогнуло сразу:
- Я... против... да нет...
просто... неожиданно...
Шушан не могла найти нужных слов. Она
покраснела, ей не хватало воздуха, к тому же этот странный цвет шали, серый.
- Проходи, проходи, не стой на
пороге, - пригласила их в дом Шу- шан, обладающая хорошей выдержкой.
- Мне к вам или сразу к Ованнесу?
- спросила “татарка”.
- Как хочешь, - сказала Шушан, -
ребенка дай подержать.
- Конечно, подержи, это же твой
внук, будешь его нянчить, кормить, ухаживать. А я пока осмотрюсь.
Она осталась. Когда Ованнес вернулся домой тем
вечером, дверь ему открыла Лида в простом изношенном фартуке, в котором ходила
и на текстильной фабрике, и у них дома, когда Ованнес приходил по праздникам.
В доме пахло подгоревшим бисквитом, который он
уже любил, жареным луком и желе из вишневого варенья, а на кровати, укутанный
в простенькое одеяло, спал маленький ребенок.
Это был 1983-й год.
Так он женился во второй раз, на женщине,
которая искренне считала, что муж “лучше нее”. Сына назвали Григором, именем
Варпета.
Ребенок был настолько забавным, что приходили
со всего дома на него посмотреть. Азиатский разрез глаз, карие глазницы, как у
Ованнеса. Русые волосы. И больше всего он любил смотреть в окно.
Даже когда не мог еще говорить, рукой тянулся
к окну. Подводили, он стучался по стеклу в радости, смеялся, показывал на
кого-то. Когда подрос, приносил маленькую табуретку, которую смастерил для него
Дед Григор, вставал на нее, держась за руку матери, медленно поднимался на
табуретку и долго смотрел в окно.
Через два года, в 1985 году, “татарка” родила
второго сына. Второй ребенок тоже был русым, с огромными глазами как у
Ованнеса, и спокойным нравом. Тигран.
- Везет же, какие послушные дети у
нее, - говорили соседки.
- Потому что я умею их правильно
организовать, - уверенно говорила она.
- Это как же правильно?
- Я их не балую, они знают, что
мать - авторитет.
- Да брось ты, маленькие дети, что
же они понимают! Какой авторитет?
- Ничего не маленькие, надо с
младенчества учить их дисциплине, а то потом слушать не будут. Окрутит их
какая-нибудь вертихвостка.
- Небось, примеры есть, - колко
укоряли ее соседки.
- Примеры, может, и есть, но мои
дети меня слушать будут.
Дети и вправду были крайне дисциплинированными. Умели
вести
себя за столом, никогда не орали, не кричали, не
плакали, понимали мать по одному только взгляду. Поэтому даже их плача или
писка никто не слышал никогда. Но все часто обращали внимание на мальчика у
окна, спокойно и молчаливо следящего за происходящим на улице.
Варпет очень их любил. Ему уже было за
пятьдесят, когда они появились в доме. Многолетний суровый человек, не
привыкший выказывать заботу и нежность, мог с ними играть, водить куда-то
гулять. Утром - перед работой, вечером - перед сном, заходил поцеловать. Знал
все важные даты, помнил, когда именно у них резался первый зубик. Они часто
прибегали к нему в мастерскую. Старший брал младшего за руку, тот послушными
глазами смотрел на брата. У них были свои табуретки в мастерской. А поскольку
мать приучила их к дисциплине с детства, старший сначала поправлял табуретки,
усаживал на нее брата, садился рядом, и они спокойно ждали, пока дед подзовет к
себе, начнет играть, целовать, рассказывать какие-то истории. Потом вместе
уходили в большую гостиную или на кухню, старший поднимался смотреть в окно, а
младший рядом, тянулся. Старший всегда давал руку. Маленькие дети, неискушенные
суровой жизнью, жили по правилу– старший помогает младшему, не отпуская руки,
честному правилу природы, которой так часто пренебрегают люди, измученные
годами и опытом... нехорошим опытом, нарушающим даже самые справедливые правила
природы.
Все семидесятые Красавец и Дервиш работали
очень много. Он водил свое такси. Вместе занялись торговлей. Спекуляцией, вернее.
Тогда это называлось именно так. Была официальная торговля,
советско-патриотическая, и спекуляция, народно-приятная. Австрийские сапоги,
финские платья, дорогая одежда, хорошие сигареты, сладости, прочие блага
инопланетной жизни, все это привозили именно спекулянты.
В восьмидесятых они окончательно разбогатели,
и у них уже было бессмысленно много денег.
Несколько месяцев в году они жили в Таллине и
Сочи. А другие несколько месяцев колесили по всей Армении. Детей Дервиш не родила.
Ей и не хотелось. Она, привыкшая к роскошной жизни, своенравная, жила лишь
одной единственной заботой – чтобы Красавец не отпустил ее руку.
Србун уже пускала Дервиш к себе в дом, холодно,
дипломатично.
– Чтобы сын не страдал, – рассудительно
говорила она, – он же всегда за рулем, вот подумает, что мать невестку не
любит, сердцу станет грустно, вдруг что случится. Я же его люблю больше жизни
своей. Мой Царь!
Но коварная, как и все женщины, Србун все же
надеялась, что с Дервиш Красавец разведется. Если не рано, то поздно. Думала,
что потом женит его на какой-нибудь Тифлисской вдове. Рисовала ее образ
красочно:
– С белоснежной кожей, из хорошей семьи. В
черном скромном платье, вдова же, благовоспитанная. С ниткой жемчуга, как я
люблю. Волосы красиво уложены высоко, большие глаза, выразительные ресницы.
Ласковая. Царица, как и мой Красавец.
– Србун тат, а почему вдове? – спрашивали внуки.
– Так мой сын тоже же не холостяк. Считай, он
вдовец, после стольких лет с Дервиш.
Сами вдовы были не прочь выйти замуж за Красавца,
поэтому вре-
мя от времени к Србун приезжали женщины на несколько дней, погостить.
За несколько дней до их приезда Србун находила повод, открывала
байраг, велела Дервиш в дом к себе не пускать.
Потом начинала готовить дом к приезду гостей. Но не
уточняла, зачем эти гости приезжают.
- Дочь дальней родственницы, -
говорила она.
Готовились, как к важным гостям. Мыли все окна, всю
посуду, домашнюю утварь. Она доставала из своего сундука сатиновую постель,
вышитую шелком. Мягкие полотенца. Доставала красивую посуду. Сама садилась в
машину Красавца и со старшей невесткой уходила на Базар. С двумя плетеными
корзинами. Выбирали все лучшее. Ло- рийские персики, грузинскую грушу, виноград
кишмиш, домашний овечий сыр, желтый сыр, свежий красный лаваш. Старшая невестка
доставала свои мясные закуски. За десять дней начинала готовить слоеное тесто.
А за день пекли гату и Наполеон.
Гостей она встречала сама. Чествовала, как могла. С
сыном возили в Большой город, в Гарни, Гегард, на озеро Севан. Женщины кокетничали,
скромно улыбались Србун и заигрывали с Красавцем в надежде, что все скоро
разрешится в их пользу. Красавец, хоть и выполнял указания матери, чтобы ее не
обижать, с Дервиш разводиться не собирался. Тифлисских вдов встречал
почтительно, добродушно, щедро тратил внимание и время, но надежды на
дальнейшее развитие событий никогда не давал.
- Что поделать, - пожимала плечами
Србун, провожая их, - такой у меня сын, ты же понимаешь, он Царь, я же ему
приказывать не смею. Могу только подсказать. Если задумает развестись, ты у
меня в очереди первая.
Однажды готовились к приезду очередной вдовы - Эммы.
Она была идеальной, совершенной. Молочная кожа, аккуратный нос, чистые серые
глаза, ухоженные темные волосы.
Когда Србун впервые увидела ее в доме у родственников,
обомлела. Та была в черном, как и сама Србун.
- Значит, вдова, это хорошо,-
подумала Србун.
Сразу пригласила к себе в дом. Накрыли на стол, готовились,
позвали Красавца.
Но до прихода Красавца, обо всем узнала Дервиш.
Прибежала к Србун на четвертый этаж. Встала в дверях:
- А теперь байраг устрою Я, -
сверкая глазами, как майская гроза, сказала Дервиш.
- Больно я твоего байрага боюсь, -
иронично сказала Србун, - может, еще на молитву пойду, чтобы страх поймали? Я
же тебя не приходила просить с кольцом. И билазук не надевала. Так что, меня
байрагом не пугай. Ты знаешь, даже если меня вынесут из этого дома вперед
ногами, я все равно тебя не приму. Забудь. Скажи спасибо, что я от горя с ума
не сошла, не ушла скитаться по ущелью Джаджура. А то мой сын тебя никогда бы не
простил.
Но! Вдо'вы с того дня уже не появлялись. К тому же
вскоре Србун узнала, что сын жене не совсем верен. У нее от сердца отлегло, и
даже перед глазами перестали появляться черные снежинки.
“- Так ей и надо, этой Дервиш! Такие Красавцы никогда
одной женщине не принадлежат! Так ей и надо! Пусть хотя бы красивую женщину
видит рядом с собой!” - не без радости думала она о сыне...
Шел 1985-й год. За три года до Большой
катастрофы.
Начало года Красавец провел в Эстонии. В мае Србун
поехала к нему. Сын возил ее по прибалтийским городам, повез в Ленинград,
Москву.
Повел мать в Большой театр, на балет. Водил по
ресторанам. Потом опять в Эстонию. Обещал, что скоро прилетит домой, даже обещал,
что останется все лето, а может и всю осень.
- Поедем по нашим любимым местам.
В Джермук, там осенью очень красиво. Даже Дервиш не возьмем, только я и ты, -
сказал он с лукавой улыбкой, как улыбался всегда, когда называл ее шутливо
“Дервиш”, вторя матери.
– И не надо меня дразнить, она и есть Дервиш!
Красавец засмеялся и обнял ее.
– Ладно, ладно... Не возьмем ее, только ты и
я. Сядем в машину, поля с красными маками на фоне гор, как ты любишь, холодная
вода в родниках, стога сена, персики на придорожных базарах. Потом свежий
воздух, я своими руками приготовлю для тебя вкусный шашлык. Сядем под деревом,
у речки, будем говорить, говорить. Только ты и я.
С этими мыслями о сыне она вернулась в Город в
начале июня. Привезла фотографии, рассказывала, что Красавец становится все
лучше и лучше с годами. Те же черные волосы, без седины, черные густые усы,
добродушная широкая улыбка, басистая речь, мягкие движения. В строгих, солидных
пиджаках.
– Все смотрели на него, куда бы мы и пошли!
Все женщины оборачивались! Вот такого Красавца я на свет божий родила.
Настоящий царь! Как на античных монетах.
Гордилась им, как никогда.
В конце июня Варпет был в Сибири. Сердцу стало
тревожно. Он купил билет и вернулся домой.
– Ты же даже не предупредил. Что случилось? –
удивилась Шушан.
– Ничего...Просто сердце как-то тревожно
колотилось весь день, решил вернуться. Как будто внутренний голос шептал, чтобы
вернулся домой. Что с Србун?
– У нее все хорошо. Дома она. У всех все в
порядке. Ты почему спрашиваешь?
– Не знаю, мне на сердце тяжело.
Жена насторожилась. Муж редко жаловался.
Вернее, не жаловался никогда. Не любил “ныть, как баба”.
Варпет ушел в спальню распаковывать чемодан. Зазвонил
телефон.
“– Вот не люблю эти телефоны. Тревожно звонят.
Кто его вообще придумал и зачем? Надо выкинуть, непременно надо выкинуть. А то
ничего доброго не предвещают. Что это со мной такое? Даже телефонный звонок на
нервы действует”, – подумал Варпет.
А потом он услышал громкий крик дочери. И почувствовал
укол в сердце, потом холодная кровь по венам. Ледяная. До самых конечностей.
Боль...
В аэропорту в Эстонии, по возвращении домой, умер
Красавец.
Остановилось сердце, внезапно. Схватился за сердце и
упал.
Он не дожил до пятидесяти лет всего один
месяц. Рассказывали, что он тоже весь предыдущий день чувствовал тревогу.
Наутро решил поменять билеты, боялся за мать и за Варпета:
- Сердце у брата хрупкое, он,
правда, говорит, что сердце мерзнет, - смеялся Красавец, - не знаю даже, как
это бывает. Но с таким тонким и хрупким сердцем, как у него, чувствовать холод
не мудрено.
Когда он упал в аэропорту, прохожие перешептывались:
- Царь, армянский царь! Смотрите,
умер армянский царь. Прямо как на античных золотых монетах...
Детей у него так и не родилось. До самой
Большой катастрофы Србун не теряла надежды, что где-то в Тарту или в Таллине,
ну или где-то еще, в какой-то непредсказуемой точке земного шара, где красивые
женщины восхищались его сыном, у него все же остались какие-то наследники. Даже
искала их. Узнавала о подругах, о случайных связях. Но так никого и не нашла.
Дервиш уехала в Тарту, забрав все наследство
мужа - машину, драгоценности. Продала квартиру. Говорили, что наследство было
действительно огромным. Матери она принесла четки сына и его шерстяной
пиджак:
- На память!
Еще говорили, что в Тарту Дервиш купила дом,
вышла замуж во второй раз.
- А вот в это сложно поверить, -
говорила Србун, - кто же на нее, такую черную и злую посмотрит. Когда впервые
ее увидела - бедра такие огромные, словно два раздутых шара, даже талии не
было. На голове кудрявые волосы словно рисовали непонятные круги, глаза впалые,
рот огромный, руки - вооооот такие, как ножка
хорошей свиньи. Никогда не поймешь, чем мужчины думают...
Дервиш в этих краях больше никогда не появлялась. И о
ней забыли, словно и не было, как не было к ней любви.
А у Србун в “Нареке” с этого дня уже было две
фотографии - старая, на которой муж, и фотография сына с последней поездки,
когда он ее возил в Ленинград.
В Ленинграде перед Петродворцом подошел фотограф. Сын
накинул ей на плечи махровый жакет. На фотографии так и вышли, как будто ей
холодно, она прижалась к нему, а он - высокий, статный, обнимал ее за хрупкие
плечи. Ее Красавец, ее Царь!
Она часто закрывалась в комнате и молилась, молилась,
молилась, “пока не наступит умиротворение”, как советовала Мец Мам.
Но с годами, чем больше фотографий становилось в
“Нареке”, тем труднее, тем больнее наступало умиротворение...
Однажды Асмо от мужа ушла навсегда. Одна, с
двумя детьми. Это было в конце семидесятых. Устала от кутежей и беспричинной
беспечности.
К тому же, если в молодости Фикстул Роберт
выглядел как импресарио захудалого бара, с годами пристрастился к водке и стал
обычным пьющим человеком.
- Когда ты богат, - часто повторял
он, видимо, убедившись на своем собственном опыте, - говорят, что ты живешь в
кутежах и веселье, ешь, пьешь и радуешься жизни, когда у тебя денег нет,
говорят, что ты обычный алкоголик.
Когда Асмо ушла, Фикстул Роберт был уверен,
что жена вернется, как возвращалась десятки раз.
Варпет посоветовал определиться окончательно с
дальнейшей судьбой:
- Я из-за тебя окончательно
осрамился. Ходишь туда-сюда, как непристойная женщина. Не можешь определиться.
Ты реши. Либо возвращаешься к мужу, либо остаешься здесь, жаль детей твоих, что
останутся без отца, хотя... какой отец из Фукстула Роберта.
И Асмо решила:
- Лучше буду доживать свой
безрадостный век анбахт[60],
чем терпеть выходки сумасшедшего Роберта. Ни одного полезного дела не сделал
для человечества. Живет как сорняк. Когда еще был жив Директор, он тоже был
красавцем в белом костюме и цило, ест и пьет, как настоящий кутила. А теперь он
кто? Рядовой алкаш подзаборный. Даже цило выглядит не к месту. Клоун.
- Раньше надо было думать, -
причитала Србун, - когда сломя голову, мчалась к нему. Правильно говорил твой
брат, где эти видано, чтобы у порядочной женщины из-за мужчины так тряслись
колени. Глаза бы мои ослепли, не видели бы несчастья моей дочери, даже Судьба
не знает, кому достается.
Развелась Асмо одновременно с карьерным
ростом. В Городе тогда построили новый универмаг. Огромный. Куклы с блестящими
щеками и кудрявыми рыжими волосами на витринах, зеленые пластмассовые
черепахи, манекены, похожие на настоящих альпинистов- комсомольцев и
студентов-отличников. Тех, что ходят в походы, играют на гитаре и носят синие
кеды. Обручи, футбольные мячи рядом.
Туда и устроилась кассиршей Асмо. Скоро она получила
кооперативную квартиру, она купила для дочери – Аревик пианино. Играла дочь
хорошо, поэтому уехала в Большой город учиться в консерваторию.
– Вот отучится в консерватории, станет
настоящей француженкой, как Эгине, – мечтала Асмо.
Эгине была сестрой уже бывшего мужа – Фикстула
Роберта. Уехала в Большой город еще в молодости, окончила архитектурный. Вышла
замуж за “настоящего” француза.
Настоящим французом был французский армянин,
родившийся во Франции, в шестидесятых вернувшийся на историческую Родину.
Ахпар. Но называли его “настоящим французом”, поскольку без настоящего француза
город, как известно, не город, тем более большой город. Нужно, чтобы в городе
обязательно нашелся хотя бы один француз. Для приличия, чтобы в разговорах
говорить:
– Вот наш город такой хороший, у нас даже французы
живут.
Или:
– Наш сосед “настоящий француз” именно так и
завязывает шарф.
Ну если француз...
И еще называли женщин итальянками. Скажем,
родилась женщина красивой, ее не называли узбечкой, полькой, русской, армянкой.
Итальянкой! Что одновременно означало, что женщина красива, умна, притягательна
и талантлива.
Эгине тоже была красива, как итальянка, но
поскольку вышла замуж за Француза, сама стала француженкой. Она всегда носила
шелковые шарфики, объемные свитера, разноцветные пальто, нежные туфельки без каблуков. Килограммы серебряных
украшений, которые буквально звенели, когда она ходила. Звоном предупреждали,
что сейчас в комнату зайдет “французская” красота.
Женщиной Эгине была веселой, а муж ее обожал. Во всем
соглашался, даже не просто соглашался, а всецело растворился в жене и в ее
жизни, стал ее немым, беспрекословным, послушным атрибутом. Сидел, когда сидела
жена, вставал, когда жена вставала, ему сразу становилось душно, как только
замечал, что жена размахивает веером, а если она зябла от холода, сразу надевал
свитер. Поэтому Фикстул Роберт прозвал его “французским зонтиком”216
сестры.
- К нам приехала Эгине с “французским зонтиком”, -
говорил Фикстул Роберт, когда сестра гостила в доме у церкви.
“Французский зонтик” не обижался. Видел в этом даже
некую философию. А поскольку Роберт не отличался особой верностью женщинам и
партии, то и относился к Роберту с жалостью и снисхождением, считая, что лучше
уж быть “французским зонтиком” такой роскошной женщины, как Эгине, чем
Фикстулом Робертом, потрепанным отсутствием внятной цели.
К тому же Французский зонтик был человеком
исключительной доброты. Был он художником. Писал в основном крыши домов. Гово -
рил, что крыши лучше всех отражают характер любого города. Если крыши из
оранжевого кирпича, то жизнь в городе расслаблена и оптимистична. Если на
крыше живут неупитанные, раздраженные кошки, значит, в город пришел дефицит,
люди едят мало хорошей еды, им не до кошек и те переселяются на крышу. А если
на крыше часто гоняют голубей, значит много одиноких. Они, спасаясь от
одиночества, поднимаются ближе к небу, подальше от людей.
Крыши у него действительно получались яркими. А когда
впервые он поехал в Чехословакию по путевке, решил, что там лучшие в мире крыши
из красного кирпича, словно вся оптимистичность планеты сконцентрировалась
именно там.
Архитектурное образование Эгине пригодилось,
чтобы угадывать виды крыш на холстах мужа, подсказывать ему детали, правильные
пропорции.
Потом она занялась изготовлением декоративных
цветов из проволоки и капрона. Закручивала из тонкой гибкой проволоки лепестки,
натягивала на них белый капроновый чулок, пасхальной краской, марганцовкой
окрашивала белый капрон в разные цвета. Потом начала шить куклы, открыла
небольшое ателье. В ателье на многочисленных полках лежали корзины с тряпичной
выкройкой, лоскутки тканей, разноцветные нитки, бусы, книги сказок, из которых
она выбирала своих героев.
– Сказки меня вдохновляют, читаю и сразу представляю
куклу – в чухе и бабудж[61],
бусинки на голове, глаза веселые или грустные, с любовью или без надежды, –
говорила она, – даже иногда танцующая, хотя и без движения. Словно радость
отражается в глазах.
Из разных поездок знакомые привозили ей куклы
народов мира. Миниатюрные копии чешек в пышных юбках, подпоясанных ремнем и в
жилете, расшитым пестрыми цветами, с двумя золотистыми косичками, и черных
резиновых башмаках, узбечки в тюбетейке и мур- саке, расшитой тесьмой. Герои
сказок – Гензель и Гретель, красная шапочка, дюймовочки, снегурочки.
... У Французского зонтика был племянник.
Красивый, нет, очень красивый молодой человек. Учился на художника в том же
Большом городе, в художественном. Руки всегда были в краске, и он иронично
относился ко всему на свете, даже тому, что иронии не поддавалось.
– Я же не инженер, чтобы все усложнять. Я
легко отношусь к жизни, шутливо.
У него была привычка: когда он видел
симпатичную девушку, подходил к ней и на ушко, интимно, словно произносил
слова от чистого сердца или впервые в жизни:
- Вы именно тот типаж, который я ищу! Я непременно
должен Вас написать!
Девушки, не знающие, что так, по обыкновению,
незнакомкам говорят почти все художники, а красивые художники, тем более, в
красавца влюблялись без памяти. Он о них думать забывал с первым же солнцем, а
они преданно хранили воспоминание о близости мягкого голоса и обещании
когда-нибудь оказаться с ним наедине. Ради искусства, только ради искусства.
Летом вместе с Эгине и Французом он приезжал гостить к
Асмо и Роберту, когда те еще не развелись, а после развода - к Асмо.
- Ну не у Роберта же
останавливаться, даже такую золотую женщину потерял, что с него взять?
Прожигает жизнь, как сам себе неродной, - причитала Эгине.
Молодой племянник любил приезжать в Город. И любил
гостить в доме Асмо. Спал обычно до четырех часов, много курил, а пепел сигарет
всегда стряхивал на ковер. Одевался небрежно, неряшливо, но пестро. Все лето
ходил в пестрых рубашках. Однажды даже пришел в рубашке с попугаями, сидящими
на зеленой пальме. Попугаи были желтыми, с красным хохолком. И Фикстул Роберт
прозвал его Попугаем.
- Пусть буду Попугаем, дядь Роб,
зато красивым попугаем! Ты бы видел, как наши девушки в художественном сходят с
ума от этой рубашки. Говорят, сразу напоминаю о знойном пляже.
- На красивое лицо плов не едят!
Ума наберись, - говорил Фикстул Роберт.
Все оборачивались и смотрели с первобытным удивлением
на Роберта, мол, “кто бы говорил!!!”.
- Мне ум не нужен, дядь Роб, - с
притворной вальяжностью отвечал Попугай, - вот окончу училище, стану известным
художником, уеду в Париж, буду там рисовать голых женщин в свое удовольствие,
ну или натюрморты на столе - сыр, хлеб, пепельницу. Я еще не решил. Голые
женщины у меня получаются грустными. Это от недостатка мастерства, вот стану хорошим художником, лица
у них счастливыми будут.
- Это они грустные из-за того, что их раздевает такой
Попугай, как ты... не умеешь, вот и грустят. А когда во Францию уедешь, не
забудь захватить дядю - Французского зонтика, хоть глаза откроются впервые в
жизни, а то думает, что кроме Эгине на свете женщин больше нет, - смеялся
Роберт, когда представлял, как тихий послушный муж Эгине смотрит на чужую голую
женщину.
- Ты лучше со своей жизнью
разберись, а то вижу, как твоя жизнь у тебя наладилась от того, что голых
женщин видел, - иронично вмешивалась Эгине, - даже такую золотую женщину, как
Асмо, удержать не смог. Как баради218 в мир пришел, таким и умрешь.
- Я с жизнью разберусь, вот наш
Попугай станет известным художником, устроит жизнь дяди Роба. Я тоже буду
ходить в рубашке с попугаями, - смеялся Роберт.
Для Аревик приезды Попугая были праздником. Даже в
детстве, когда он не носил знойной рубашки с пальмой и попугаем. Тогда они
играли, бегали во дворе. Став взрослее, она в него влюбилась.
Хотя ее отцом был Фикстул Роберт, прожигающий жизнь с
беспечностью импресарио захолустного кафе где-нибудь на Кубе, а матерью - Асмо
с деловым умом, выросла она вполне в духе традиционных наставлений бабушки -
Србун и дяди - Варпета Григора. Послушная, покорная, наивная. И солнечная, как
и ее имя.
Поэтому небрежная ироничность Попугая, его шептания на
ушко: “Хочешь я тебя напишу твой портрет”, казались ей ветерком какой-то
неизведанной жизни. Манящей? Манящей.
- Ну привет, - заигрывающими
глазами заговаривал с ней Попугай, когда та, смущаясь, приносила по утрам
горький кофе на подносе, - ты же у нас на музыканта учишься! Баха уже играешь?
- Нет, только Шопена. Этюды, -
краснея, отвечала Аревик.
- Мммм, молодец! Замуж скоро
выдадим, будешь для мужа играть этюды. Как там было:
ляяяяя-Нана-Нана-Нана-ляяяя, - напевал он, словно наигрывая в воздухе, – это же
Шопен?
– Нет, не Шопен, но похож, – смущенно отвечала Аревик.
– Ну не Шопен, так не Шопен. Все равно тебя
замуж выдам. Вот из своих друзей найду хорошего жениха. Может, он лучше меня
будет в Шопене разбираться. Хочешь?
– Я пока о замужестве не думаю как-то, – продолжала
смущаться Аревик.
– Напрасно, напрасно... И имя у тебя такое
солнечное, А-ре-вик, – по слогам надменно продолжал Попугай, – и девушка ты
красивая. Наивная, правда, но красивая. Ты начни думать о замужестве, пока мы
найдем тебе подходящего жениха. Глядишь, к тому времени и я остепенюсь, может,
женюсь на тебе, будешь мне гату печь, готовить это... как там у вас, вчера
угощали с тестом?
– Татар борани![62]
– Вот именно! Вкусная штука, будешь мне
готовить татар борани каждый день.
– Оставь ты девушку в покое, не видишь, она
смущается, – делала ему замечание Эгине, – остепенишься, как же! Скорей, мои
куклы в косичках начнут Узундару танцевать на балконе, чем ты остепенишься.
Все начинали смеяться. Аревик, конечно, знала,
что он никогда не остепенится, да и Франция, голые женщины и натюрморты были далеки
от ее собственных мечтаний. Но у себя в комнате всегда хранила свой портрет
карандашом, нарисованный Попугаем. Хранила, даже когда вышла замуж за обычного
преподавателя физики в средней школе номер 7.
Тот был парткомом школы, общественным
активистом. По вечерам на батмане рисовал агитплакаты с лозунгами Ильича,
половину года готовился к первому мая, другую половину – к 7 Ноября. Вечно собирал
какие-то строительные бригады, походные отряды, организовывал субботники и
кросс-забеги для всей округи. Собирал партийные членские взносы, оформлял
подписки на “Правду”, “Известия”, “Советская Армения”, “Банвор”. В начале
месяца, в своем торжественном костюме ходил в горком на инструктаж. Был
настолько исполнительным, что у него были грамоты от всех возможных партийных
руководителей в Городе, и были все надежды, что в один прекрасный день он
станет директором школы.
Портрет жены, нарисованный Попугаем, ему не нравился:
- Мало характера. Обыкновенный
рисунок. Наши ученики в четвертом классе так рисуют. Слишком просто, - говорил
он уверенно, так как считал, что партийный билет автоматически перемещал знания
из какой-нибудь энциклопедии по художественному искусству в его голову.
Жена ничего не отвечала, но портрет хранила
как зеницу ока, в простенькой раме на столе, даже не повесив, а слегка
прислонив к стенке. Чтобы часто брать в руки и смотреть на корявую подпись на
обратной стороне рисунка: “От Попугая”...
А сын Асмо - Вардан был тихим молодым
человеком. В отличие от отца, кутежи и яркую жизнь не любил. Как говорил
Варпет, был совестливым и честным, окончил институт и женился на кроткой девушке
Кнарик, которая “спала на ходу”, как ее описывала сама Асмо:
- Жизнь в ней не бурлит. Ходит как
сонная царевна, а когда разговаривает, человека ко сну клонит. Мямлит и
мямлит, мямлит и мямлит.
Сонная царевна родила двоих детей, и зажили
они своей сонной жизнью - без ярких событий, но и без ссор и скандалов...
А Фикстул Роберт умер до Большой катастрофы.
Под забором, как говорила Асмо. До самой смерти ходил в том же незаменимом цило
и белом пиджаке из своих счастливых шестидесятых, по-прежнему выглядел как
импресарио в захудалом провинциальном баре где-то на Кубе, только постаревшим.
Так ни дня в своей жизни не работал. Ни дня не напрягался, но каким-то чудом
жил и кутил, но уже без особого энтузиазма, а скорей, поскольку от него этого
ждали.
Конечно, он умер вовсе не под забором, а в своей
квартире. Но поскольку умер, так и не узнав толк в хорошей жене и достойной
семье, в Городе говорили, что под забором, имея в виду, не столько где именно
он умер, а как прожил жизнь и что оставил после себя. Точную дату его смерти
никто не знал. Бывают же несчастные люди, которым суждено даже после смерти
быть ненужными. Люди, о которых даже если и вспоминают, только, чтобы
рассказать какую-то смешную историю или привести как нелестный пример. Скажем:
- Эту бестолковую песню под окнами
пел Фикстул Роберт для Асмо. Вместо того, чтобы о детях заботиться
по-человечески, на аккордеоне песни бренчал под окнами, да и то без всякого
вкуса!
Когда он умер, Асмо сказала:
- Что же он получил от своей
жизни. В молодости хотя бы был красавцем в цило и белом пиджаке. Один футляр,
конечно. Но зато, какой футляр! По Кирову пройдешься, все вслед оглядываются. А
что потом? Жил как байгуш, ходил как неприкаянный алкаш. Выглядел как помятый
плащ.[63]
Когда за счет Финансиста в кармане были красные десятки[64]
пачками, все были друзьями, а потом... кому он был нужен? Пусть земля будет
пухом над его бесполезной головой...
Зануда родила троих сыновей. Сыновья были все
на одно лицо - смуглые, темноволосые, с
темными глазами, орлиным носом. Были похожи, как тройняшки, и хотя разница
между старшим и младшим сыном составляла три года, они все были одного роста.
Одевала она их тоже почти одинаково. Просыпались вместе, засыпали вместе, говорили
вместе, ходили гулять все вместе.
Характер Зануды с годами изменился, она меньше
спорила с зеркалом, меньше сетовала на судьбу. Даже забыла, что муж Кузнец не
красивый актер из фильма.
Зануде все время казалось, что ее детям
достается мало кислорода. Поэтому она будила их с первым рассветом, когда в
Городе было совсем тихо.
- Давайте просыпайтесь, пока не
встали другие дети и не вдохнули весь кислород. А то просыпаются, вдыхают весь
кислород, а вам ничего не остается, одни остатки грязного воздуха. Вырастете
нездоровыми.
Дети вставали дружно, дружно накидывали
одинаковые спортивные куртки, дружно выходили во двор, дружно зябли от
рассветной прохлады и стояли во дворе, сонно следуя инструкциям матери.
- Вот так! Стойте и дышите! Ровно
сорок пять минут.
Муж хорошим кузнецом так и не стал. Варпет
всегда качал головой:
- Из тебя кузнец, как из меня
танцор чзр-взр[65]
танцев. Ты себе профессию попроще найди, не требующую силы и умения.
Слово Варпета было законом, поэтому Кузнец из
больших ремесленных дел ушел, как только подвернулась возможность. Устроился
на птицефабрику то ли сторожем, то ли заведующим складом, то ли еще кем-то...
Разницы никакой.
Кур все равно воровали все, и он в том числе. В доме у
них всегда были свежая курица и много куриных свежих яиц. Их было
так много, что по утрам жена приносила их учителям сыновей, так что они все
кое-как школу окончили, за счет смекалки матери и ворованных советских кур
отца.
– Дети твои честные, Зануда, – говорил Варпет,
– неумные, но честные. Порядочные. Верные. Поэтому и люблю. Ты тоже женщина
глупая, и характер у тебя плохой. Но тоже порядочная. Ни разу на других мужчин
не засмотрелась.
– Хорошо, что неумные, мне же мало забот. Я
что, за профессора замуж выходила, чтобы дети профессорами были? Какой
профессор на меня бы посмотрел? Я же не Асмо, чтобы мечтать выйти замуж за
полковника, а потом называть полковником обыкновенного проходимца и алкоголика
в цило, а еще надо мной смеялись всю жизнь Ап да Ап.
– Много ты знаешь о проходимцах!!! Своими
делами займись, на сестру не наговаривай.
– А что разве неправда? Выйду замуж за
полковника, выйду замуж за адмирала, – гримасничала Зануда, – а вышла замуж
непонятно за кого. А как правду скажу, сразу молчи, да молчи.
... Даже когда выросли, дети Зануды все равно
были очень похожи друг на друга. По-прежнему выглядели как тройняшки
одинакового роста. Поженились за два года до большой катастрофы один за
другим. Все трое стали кузнецами. Жили все в одном дворе на окраине города. На
окраине, которую Србун называл “окраиной мира”. В одном дворе было три
небольших дома. С низкими окнами, низкими дверями.
Даже когда дети поженились, Зануде казалось,
что им все равно не хватает кислорода. Даже когда невестки заслоняли окно, она
сердилась:
– Ты стоишь перед окном, заслоняешь свет и
вдыхаешь весь кислород, моему сыну не остается. Он что, задохнуться должен?
Все вы так делаете, все вдыхаете кислород моих сыновей. Весь мир ненасытно
вдыхает кислород моих сыновей!
Песа Пето жену баловал. С годами даже больше.
Богател и баловал. Еще больше богател, еще больше баловал.
В Городе всех интересовало, как Песа Пето
умудряется баловать свою жену. Таких водителей междугородних рейсов и такси
было много, и все они жили хорошо, даже зажиточно. Но у Песа Пето денег было
больше, чем у зажиточного водителя такси.
В чем же причина?
Была в его биографии одна деталь. Важная. У
Песа Пето в Москве был дядя - Мамикон. Дядя по матери, родной брат Пайлун. Той
самой Пайлун, у которой глаза в темноте блестели, пугая окружающих.
Пайлун и Мамикон были родом из одного из
близлежащих пограничных сел - Аралх.
Деревня маленькая, непримечательная.
Пограничная с Турцией. Из любого окна аралхских домов была видна Черная
крепость, а за линией близкого горизонта была Турция. После Великой Отечественной
войны, еще в сороковых годах, в Аралхе были расквартированы русские офицеры. В
этих же частях на службу устроился и Мамикон.
Заметив рвение молодого человека служить
родине, его перевели в Москву, он там начал военную карьеру. Сначала военные
части в городах Союза, потом была Восточная Германия, потом уже Генштаб или
какая-то другая высокая должность в Министерстве обороны. Го - сударственная
дача, квартира в центре Москвы, партийные льготы, билеты по броне в Большой
театр и даже в валютную “Березку”. Не говоря уже об обычных мебельных
гарнитурах и, ну скажем, норковых пальто из универмагов любого советского
города.
Так вот, один раз в году Песа Пето уезжал с
женой в Москву к дяде Мамикону. Нет, ездили они к нему часто, но один раз в
году - ПО ДЕЛУ. По блату дяди, Песа Пето покупал по государственной цене
сначала ГАЗ-21, а в восьмидесятых уже и ГАЗ-24. Привозил в Город, дорого
продавал, и так за несколько лет разбогател.
Вообще семья Мамикона для Ббук и Песа Пето была
показательной. Ббук училась одеваться у его жены, они ходили с
ними в Большой театр на оперу и балет, на концерты звезд советской сцены. В
театр.
В искусстве Ббук и Песа Пето, конечно, не
разбирались, в балете и опере тем более, но поскольку так делала семья
Мамикона, они послушно повторяли за ними. К тому же Ббук сразу же заметила
завистливые взгляды родственников и знакомых, когда возвращаясь в Город, как
бы к слову говорила:
– А в Большом театре....
– А в Третьяковской галерее...
У Ббук было четыре сына. Сама она родила
троих. Но потом у нее появился и четвертый. Как?
Просто Ббук была женщиной исключительной доброты.
Многие считали, что от хорошей жизни, а она... просто никогда не вникала в
детали, была доброй как бы между делом, без лишнего шума, без лишних слов.
Зачастую не подозревая, что где-то в мире существует злоба.
– Не обращайте внимания, человек ошибся, –
говорила она, когда начинали рассказывать о чьей-либо злом умысле, – мы в его
башмаках не были, не можем знать, почему он так живет. А ты по-доброму
улыбнись ему, его злость потеряет всякую силу, а если и ты со злостью, то
жизнь превратится в войну, зачем воевать, если можно веселиться и жить в
удовольствие?!
Свое самое доброе дело Ббук сделала, когда у
нее уже было три сына. Однажды весной оставила сыновей у Србун и уехала.
– Еду в Ашхабад. Одна.
– Зачем, бала? В такую даль?
– Потом узнаешь. Дело у меня есть там.
В Ашхабаде Ббук нашла первую семью мужа.
Оказалось, что бывшая жена умерла. Ребенок остался с бабушкой по матери.
– Будешь старшим братом для моих сыновей, –
сказала она ему тогда. – Нельзя так, не общаться. Вот нас не будет, будете
друг для друга опорой. И будет у меня четыре сына, вместо трех. И женим тебя!
Так у нее появился еще один сын - ашхабадский, самый старший, а следовательно первый.
Второй сын был строителем. Третий - мастером сантехники, а потом, как и отец, водил
такси. Двух сыновей она женила рано, на простых и непримечательных девушках. И
сама никогда о невестках не говорила.
- Хорошие, но ничем не
отличаются, - говорила она о них.
А для младшего нашла виолончелистку. Вообще звук
виолончели, да и всех струнных инструментов Ббук не нравился. Он казался ей
прискорбным. Но наличие в семье виолончелистки приближао ее к совершенству - к
семье Мамикона, поэтому она и решила взять ее в невестки.
Та была хорошенькой, с бархатной кожей, но очень
тонкими губами, что невольно придавало холодное выражение ее лицу. Она только-
только окончила музыкальное училище, ей было девятнадцать лет.
- Поздновато, конечно, - сказала
тогда Ббук, - но не безнадежно поздно.
У нее так и не пропала слабость всех сватать. Ведь
одинокие умножают печаль на планете.
Когда где-нибудь видела, скажем, неженатого молодого
человека, перебирала в памяти дочерей своих знакомых и сразу переходила к
делу:
- Бала, ты себе невесту не ищешь?
По глазам вижу, что тебе жена нужна уже. Взрослый молодой человек, женись,
остепенись.
- Так мне же двадцать лет, - мог
быть ответ.
- Двадцать??? Так много! Вот и я
говорю, пора жениться. Раньше женишься, раньше детей вырастишь. От свободной
жизни толку нет. Чем дольше ищешь, тем выше требования, становишься придирчивым.
На самом деле портится твой характер, но ты думаешь, что испорчен характер у
других. Радости мало! К тому же надо выбирать пока девушки свежи и нетронуты,
правда ведь, Песа Пето?
- Если ты так говоришь, значит,
так оно и есть, моя тагуи, - отвечал муж, - ты же лучше меня в таких делах
разбираешься. Ты слушай ее, сынок, она тебе в этих вопросах плохого не
посоветует.
- Вот видишь, бала, Песа Пето тоже
согласен. Женим мы тебя. Подумаю, на ком именно и женим. Ты ни о чем не
беспокойся. Я сама тебе найду хорошую девушку. Увидишь и полюбишь сразу.
У нее это получалось. За свою жизнь она многих
засватала и пересватала. Всего и не счесть. К тому же всем она с Песа Пето
была посаженой матерью на свадьбе. А свадебные корзины с подарками у нее
всегда были самыми роскошными. Сидела на свадьбе на самом почетном месте,
дарила чайные сервизы, золотой лик Пресвятой Девы на счастье. Заодно пристально
разглядывала всех молодых девушек и парней, чтобы наутро опять кого-нибудь на
ком-то женить. А если кому-то не хватало денег, чтобы сыграть свадьбу, сама
готовила корзины, покупала для невест приданое. Лишь бы женить, лишь бы найти
счастье.
- Я счастливая женщина, вот и рука
у меня счастливая. Всех, кого сватаю, счастливую жизнь проживают. Надо делиться
добром, когда делишься, вдвойне возвращается. А когда закрываешься у себя в
доме, как байгуш, счастье задыхается и иссякает...
Аида с годами греметь посудой не перестала. Не
перестала ревновать, не перестала ходить к жене Ахпара Акопа за новинками. Тем
более в восьмидесятых у жены Ахпара Акопа уже все изменилось и стало уже
американским.
Определение “американское” не обозначало конкретную
географическую точку производства, оно означало степень развитости. То есть,
например, ручка могла быть произведена где-нибудь в Болгарии, Чехословакии, но
выглядела как американская, то есть радостная, вся в цветах, в блестящей
упаковке, даже пахла яблоками и ананасами.
Жена Ахпара Акопа угощала Аиду “Пепси”, показывала
свои “американские” наряды, “американский” бар весь в зеркалах. Когда она
открывала дверцу бара, Аида млела и теряла дар речи - зазеркалье, настоящее
зазеркалье, даже на дверцах были зеркала, и твое отражение вертикальным
калейдоскопом.
По возвращении из “американского” дома, Аида опять
гремела посудой. А Србун по-прежнему крутила ручку кофемолки и качала головой.
Или сидела с чашечкой чая, щипцами неспешно разламывала маленькие куски сахара,
пила крепкий черный чай.
Дочь Аиды - Арусик, была красивой длинноволосой
девочкой с оленьими глазами и улыбкой ангела. Еще ребенком, в старом доме,
когда ей было годика четыре или пять, она приходила, почти бесшумно, как будто
на цыпочках, прикрывала входную дверь мастерской, исподлобья, как будто
спрашивая разрешения войти, осторожно смотрела на Варпета.
- Это ты, Егник[66]
джан? Заходи, садись на табуретку.
Она садилась бесшумно, словно еле-еле касаясь
табуретки, стараясь не задеть инструменты, не наступить даже на мелкие щепки
на полу. Варпет мягко смотрел на нее. Обычно суровый со своими детьми, с Егник
он был всегда ласков. Даже не мог объяснить, почему, но ему хотелось эту девочку защитить больше всех. Ему
казалось, что в мастерскую, где стояла пыль от струганой древесины и летели
щепки, влетал маленький ангел.
Она тихо сидела до тех пор, пока Варпет,
закончив очередное дело, говорил:
– Ну вооот! А теперь будем рисовать для тебя слоненка!
Она качала головой.
– Нет, хочу белого медведя.
– Ладно, медведя так медведя. Белого так белого!
Та мягко улыбалась и исподлобья, смущаясь, смотрела на
дядю.
Тот рисовал белого медведя.
– Вот если бы отца на фронт не забрали, может
быть, и художником стал бы, – иногда рассказывал он, – в детстве тоже хорошо рисовал.
Пока дядя рисовал, она задавала вопросы:
почему медведь белый, почему у белого медведя голова получается меньше, а у
бурого – больше. Чем питаются белые медведи, правда, что они едят детей? А
малину едят, а шоколад?
– Мед и мясо, – рассказывал Варпет.
– Дядя, а почему медведь называется белым?
– Я их видел в Сибири, шубка белая, как снег.
– Привезешь мне такую шубку?
– Конечно! Вот поеду в Сибирь летом, привезу.
И еще валенки такие расписные, хочешь?
– С цветочками?
– Хорошо, с цветочками. Или с узорами,
посмотрим. В прошлый раз были красивые, сестрам твоим старшим привозил с
огромными красными цветами, на матрешку похожие. Видела матрешку? Тебе тоже
привезу, будешь по снегу ходить, ноги не замерзнут. И шубку, конечно.
– Из медведя? Белого?
– Можно и белого. Пушистую шубку и такую же шапку.
– Я белую хочу, как у Снегурочки.
- Хорошо, будет, как у Снегурочки. Для такого ангела,
как ты, ничего не жалко.
Она брала рисунок, радостно улыбалась,
обнимала дядю и уходила.
Он ей привез шубку белую, такую же шапку и
расписные валенки с узорами гжель.
- Я похожа на белого медведя! Я
похожа на белого медведя! Тат, смотри, я же похожа на белого медведя?
- Ты на ангела похожа, бала, на
настоящего ангела.
- А ангелы ходят в таких же
валенках с узорами?
Србун смеялась:
- Наивная! Не знаю, наверно, в
валенках тоже ходят, если холодно. Только у них такие же глаза, как у тебя. Дай
Бог, судьба тоже будет хорошей.
Повзрослев, Арусик стала такой же девушкой -
бесшумной и ласковой, ходила, всегда, словно на цыпочках. Говорила шепотом. А
когда сидела в комнате или чем-то занималась, казалось, что в доме никого нет.
- Ты здесь, бала? - удивлялись
домашние, заметив ее в углу дивана, свернувшись калачиком, читающую книгу или
играющую с куклой. - А мы думали, тебя нет дома, бегаешь во дворе. Ты хотя бы
что-то скажи, как будто в доме никого нет.
Она играла на пианино. Отдали в музыкальную
школу. Занималась прилежно. Когда Варпет видел из окна, как она бесшумная, с
нотными тетрадями, приходила или уходила в музыкальную школу, говорил жене:
- Смотри, Шушан, как ангел. Мать -
качахак, характером - кача- хак, голосом - качахак. Бросается на все блестящее.
А дочь - ангел! Бывает же такая разница! Помню, как совсем маленькая приходила
в мастерскую, без звука, даже дверь открывала так бесшумно, мне казалось, что
ветер слегка приоткрыл, а потом смотрю - стоит в дверях, улыбается. Сядет на
табуретку: “дядя, нарисуй мне белого медведя”, а потом спрашивает,
спрашивает... даже спрашивала, едят ли белые медведи шоколад.
– А ты бы видел, как она аккуратно ест. Как
птичка, маааленькими кусочками. Воробью отдашь, и тот обидится, скажет мало.
Мать – ка- чахак, дочь – ангел!
Егник выдали замуж в начале 1988 года. За
красивого молодого человека – сына главной бухгалтерши универмага, подруги Асмо.
Свадьбу сыграли зимой, хотели отложить до
весны, но потом передумали. Жена Ахпара Акопа привезла платье. И еще огромную
шляпу. Аиде хотелось, чтобы на дочери была фата. Но жена Акопа уверяла, что в
Америке сейчас принято носить шляпы на свадьбе. Поля шляпы были слегка изогнуты
и украшены кружевными розами. И еще декоративный букет невесты из шелковых
цветов.
– Ты представляешь, из настоящего шелка! Американские.
– Ты смотри, какая красивая, – перешептывались
все. – Глаза невинные, как у олененка.
Гости гуляли до самого утра. Сватья – главная
бухгалтерша универмага, постаралась, так что на столах были все изыски – икра,
балык, консервированные маленькие ананасы в баночках.
Невеста была бесшумной и ласковой, как и
всегда. Ласково обняла Варпета, тот посмотрел на красавицу в роскошной
свадебной шляпе.
– Шляпа такая огромная, бала, даже не смогу
головку погладить, как в детстве. Такая взрослая, красивая. Когда это ты так
повзрослела- то? Скоро для твоих детей буду белых медведей рисовать.
– И валенки привезешь, – засмеялась она, – с
цветочками, какие были у меня, помнишь? Гжель или матрешка.
– Помню, конечно, помню. По всей Сибири искал
с красными цветами, так и не нашел. Как назло! Но и твои тоже были очень
красивыми, нежные, как и ты, бала.
– Дядяяя, как же я тебя люблю! – она обняла
его за плечи. – Даже не знаю, как уеду в чужой дом. Непривычно как-то.
– Привыкнешь, бала, привыкнешь. Муж у тебя хороший,
видно, что спокойный человек, совестливый. Это видно. Обижать не будет, вот и
заживете. Не ты первая, не ты последняя из родительского дома со слезами
уезжала. Будешь по воскресеньям приходить к нам. Часто не надо приходить в дом
матери. Не подобает замужней девушке к матери все время бегать. Если даже
недомолвки с мужем, непонимание, все равно к матери не ходи, теперь муж - твоя
самая родная душа, с ним и делись. И радостью, и горестью. Слышишь? Ты на мужа
обидишься, вы помиритесь, а мать никогда не простит, что он тебя до слез
довел. Ты же ее детеныш, нутром своим защищать будет. Не дай Бог, обиду затаит
надолго. И будешь так всю жизнь между двумя камнями. Так что, бала, ты лучше с
мужем делись проблемами. Так правильно.
- Хорошо, дядя, - улыбнулась
Егник, - ты же знаешь, что я слушаюсь тебя во всем.
Вот и правильно, бала!
После свадьбы молодожены поселились в новом
доме. Кооперативном. Сватья, бухгалтерша универмага очень гордилась подарком
сыну. Обставила по последней моде - новая кухонная мебель, новая стенка, новый
уголок с обивкой из литовских узоров, красных. Хрустальные люстры. Аида дочери в
приданое привезла немецкий спальный гарнитур, который купила по особой скидке -
директор универмага жил в соседнем подъезде. Подарила бриллиантовое кольцо
“бадам”, много чехословацкого хрусталя. Србун подарила кулон с Мадонной и
младенцем.
Аида отдала пианино. То самое, на котором
девушка училась играть.
- Будешь играть, когда гости
придут. Или для мужа. Эти, как там... этюды-мэтюды свои. Как там было? Мое
любимое, вот напой, напой.
- Вальс, мам, вальс, весенний
вальс.
- Вот именно, вальс, пусть будет
весенним! Пусть так и знают, что мать твоя дала тебе хорошее воспитание.
Дочь улыбалась, а Эреха смеялся:
- Как будто ты для мужа на пианино играешь? Нет, ты
стихи читаешь: “Я полюбил, мою любовь увели, рану оставили и увели...” [67]
- Много ты понимаешь в стихах! -
закатывала она глаза. - Как будто ты читал мне стихи, а я тебе не читаю. Даже
сумасшедший Фик- стул Роберт для Асмо, когда еще были женаты, под окнами пел
“Моя скрипка, висящая на стене, упала и разбилась...” А ты ни разу ни спел, ни
сыграл. Никакой романтики.
- А ты откуда знаешь, что
сумасшедший Роберт делал для Асмо? Ты же вроде в то время еще в нашем доме не
жила, - вмешивалась Србун.
- Мне рассказывали. Соседи. Да и
сама Асмо рассказывала, как он ее любил.
- Кто бы говорил о любви! Глупая
Асмо! Много Асмо понимает в жизни! Сама еще ребенком замуж выскочила, и то за
сумасшедшего Фикстула Роберта, словно во всем городе другого парня не было с
мозгами в голове. А потом, все сами знаете! И еще рассуждает про любовь...
ГЛАВА 4 БОЛЬШАЯ КАТАСТРОФА
Декабрь 1988-го был теплым. Предательски теплым. В такие дни так
привыкаешь к непредвиденному теплу, что кажется, зима не наступит больше
никогда, а холода ушли навсегда. Даже кажется, что скоро, в марте или даже в
феврале, наступит лето. Не опережая календарь, просто улучшая задумку природы,
чтобы однажды наступило беспрерывное лето. И в жизни нечаянно что-то изменится
к лучшему, нарушая порядок чередования черно-белых полос.
Но в том декабре, на этой стороне Горы, внезапностью
тепла, природа знаменовала наступление долгих лет безутешности и скорби,
знаменовала наступление безрассветной поры.
Она наступила седьмого декабря в одиннадцать часов сорок одну минуту.
Стрелки часов остановили время, а содрогнувшаяся земля остановила жизнь...
♦
Утром Нана' проснулась рано. Муж ушел на работу, а она
собралась в дом отца. Надела белый песцовый полушубок, взяла шапку. Посмотрела
в окно и передумала, на улице было тепло. В белых длинных сапогах. В сером
шерстяном платье.
От дома у Центрального парка дошла до Большой площади.
Немноголюдно. Прогуливаясь мимо елей по краям тротуаров, подумала, что давно
не слышала фонтанов. Ей захотелось услышать звук фонтанов.
“- Так зима же, какие фонтаны, - подумала она, - надо
подождать до мая. Первого мая, а потом июнь, июль, август. Приедут Сона, дети.
Летом здесь всегда красиво. И в парке тоже. Будем каждый день приходить
слушать фонтаны”.
Потом она заметила почки на деревьях. Зимой. Странно,
Србун сказала бы, что не к добру. Турки придут. Улыбнулась этой мысли.
“- Интересно, почему Србун всегда говорит о турках.
Даже если снег, все равно говорит, что турки придут, облака - турки придут. Как
придут? Красным вихрем, размахивая копьями, как в старину, дойдут до Большой
дороги, потом поднимутся к Србун на четвертый этаж”.
Она снова улыбнулась. Подумала, что надо бы
зайти в архитектурный. Она уволилась, когда собирались уехать в Ленинград,
потом узнала о ребенке, на работу так и не вернулась.
“- В другой день, не буду никого отвлекать”, -
подумала она.
Мысли опять вернули ее в будущий август. К
лету. К брызгам шумного фонтана.
По улице Арагаца дошла до проспекта Победы.
Перешла улицу от Базара к кофемолке у парка Победы. Терпкий аромат кофе, в доме
матери тоже всегда пахло терпким кофе. Свежим, шоколадным ароматом кофе. Ей
захотелось кофе.
Минуя городской музей, свернула на Большую дорогу.
У родника на углу никого не было. Через
скверик, мимо ивы и пустой беседки, дошла до второго подъезда. Остановилась на
тротуаре, чтобы посмотреть на окна бабушки на четвертом этаже. Знала, что Србун
Мам всегда в это время смотрит из окна. Та заметила внучку. Открыла окно.
- Как дела, бала? Хорошо себя
чувствуешь?
- Да, тат, все хорошо.
- Заходи, хурмой угощу с кофе, у
меня хорошая хурма есть еще с ноября. Совсем спелая, мягкая. Как ты любишь.
- Сейчас не хочу, тат. Но к тебе
зайду поболтать. Зайду домой, потом к тебе. Может, с мамой поднимемся.
- Хорошо, бала, я дома.
Нана поднялась на второй этаж. Запах кофе и
слоеных пирожков! Мама!
- Маам?
- Да, бала, я здесь, - вышла к ней
мать из кухни, вытирая руки белоснежным полотенцем,- заходи.
- Какие у тебя полотенца
белоснежные! Как замуж вышла, стала замечать у кого какие полотенца. Странно
как-то. Даже когда белье висит, иногда выхожу, смотрю, достаточно ли белое, -
снимая в прихожей полушубок, сказала Нана.
Мать улыбнулась:
– На улице, говорят, тепло.
– Да, только не как в апреле, в апреле такого тумана
нет. Влажно, неприятно, печально как-то. Скорей бы прояснилось. Почему на работу
не вышла?
– Не знаю даже, что-то с давлением не в порядке. Србун
сказала, у нее тоже. С утра про 26-й год гудела по телефону. И про турок. Гово
- рит, турки сегодня придут.
– Да, – улыбнулась Нана, – я по дороге думала, как
именно турки придут. С копьями?
– Говорит, что в 26-м была такая же странная погода:
“ме тавурм”.[68]
Говорит, у погоды своя интуиция. Погода чувствует беду. Она еще от Мец Мам
слышала, что будет так же тепло, когда турки придут.
– Тепло-то тепло, но так мрачно, мам, хочется закрыть
ставни и сидеть дома. Сыро.
– Да уже несколько дней так, – задумчиво подошла к
окну мать и положила белоснежное полотенце на подоконник.
– И еще зеркало разбила, – сказала она, – даже мне
тревожно стало как-то. Не люблю, когда зеркала разбиваются.
– Ты разбила?
– Нет, Србун. Сегодня утром.
– Какое?
– Не знаю, наверно, то, что на подоконнике, на большом
окне. То, что часто у нее в руках. Сидит с ним, говорит: “Морщины рассматриваю”.
Должно быть это, не спросила.
– Да, бросьте, – отмахнулась Нана, – глупости. Как там
учила Мец Мам? Србун знает. Надо осколки помыть, упаковать в темный пакет и
выбросить. Мам, может Србун немного с ума сходит, ей же скоро восемьдесят.
– Восемьдесят будет в следующем году. Она с ума не
сойдет. Если до ста лет доживет, то с ясностью ума лучше моего и даже твоего.
“Старая кость”. Они выносливы, войну видели, 26-й год
видели. После войны детей поднимала, знаешь, какими выносливыми бывают люди,
многое повидавшие. Это вы, молодежь, все ноете и ноете.
- Да, тат с ума не сойдет, просто
все эти разговоры про 26-й и турок, как-то странно...
- Так, бала, я когда только-только
пришла невесткой, еще в старый дом, с того времени, чуть что, значит турки
придут. Мец Мам вообще, как только начинался гром, в мае, начинала молиться, говорила,
что со стороны черной крепости турки идут, большая беда начнется.
Нана улыбнулась. Ей это все казалось далеким и
мистическим, неоправданно мистическим. Она взяла мандарин со стола, запахло
Новым годом. Разделила мандарин на дольки, подошла к газовой плите, начала
подогревать на огне дольки. Детская зимняя привычка. Мякоть приятно
нагревалась, одна половинка дольки отдавала вкусом свежего цитруса, а другая -
теплого цитрусового компота.
- Я сегодня на большой площади
мимо фонтанов проходила, - сказала Нана, - фонтаны мрачно молчали. Захотелось
лета, мороженого, шоколадного, с льдинками.
- Фонтаны включат в мае, ты же знаешь.
А мороженое только в августе, когда родится ребенок. У тебя же вечная ангина,
не думай о мороженом.
- Ты знаешь, вроде в последнее
время нет уже. Иногда першит в горле, но до температуры не доходит. Помнишь,
как я болела? Несколько дней глаза не могла раскрыть, даже бредила. Сейчас уже
так не болею.
- И Слава Богу, бала, - она
подошла к духовке, достала пирожки, - замуж вышла, вся хворь ушла.
- С мясом? - указывая на пирожки,
спросила Нана. - Положи несколько, пойду к Србун. Она ждет. Не пойдешь со мной?
Посидим. Аида дома?
- Наверно, пока дома. К обеду
уходит к дочери обычно.
Мать заботливо лопаточкой снимала пирожки с
противня и раскладывала на большую тарелку с темно-синей каемкой по краям.
Нана смотрела на движения матери, когда ей вдруг показалось, что голова сильно
закружилась, как на больших горках, в карусели. Словно кровь бьет по лицу,
изнутри, мощным приливом. Даже кружилась не голова, а дом. Нет, он не кружился,
он словно переворачивался, опрокидывался... или переворачивалась она. Потом
стук, треск, звон посуды, падающих предметов, скрежетание, грохотание, с
треском начала разваливаться штукатурка со стен. Она ухватилась за деревянный
предмет. Дверца шкафа? Стул? Потом почувствовала руку матери. Ей казалось, что
она падает в обморок или падает просто так, а весь дом вихрем кружится вокруг
нее. Потом все остановилось. Она поняла, что не упала.
Мать крепко держала ее за руку и вытолкнула к
двери. Входную дверь загородила небольшая балка. Они уже стояли у дверей, когда
все опять начало переворачиваться. Нана схватилась за дверной косяк и за руку
матери. Не дожидаясь, пока все перестанет вращаться, кое-как перешагнули за
балку, вышли на лестничную площадку. Нана смотрела на лестницу, не отпуская
руку матери, два этажа показались такими длинными. Она почувствовала, что рука
матери почему-то отпустила ее, повернувшись, увидела, что балка упала матери
на плечо. Сосед, молодой человек, перепрыгивая через балки, спускался с верхнего
этажа. Он помог матери. Вращение уже прекратилось, когда они дотащили ее,
потерявшую сознание до беседки под ивой, где уже сидели или лежали соседи. Там
стояла Србун, в одной руке – кофемолка, “Нарек” в кожаном переплете. Потом...
Что же потом?
Весь остаток дня Нана помнила, как в тумане.
Как будто кто-то стирает события из памяти, но оставляет отдельные его части,
чтобы ты всю жизнь мучился, стараясь восстановить всю мозаику событий.
Муж, зять, родственники. Србун причитала
что-то о недобром знамении тепла. Или это было до содрогнувшейся земли.
Домашние тапочки соседей. Почему тапочки, люди в странных одеяниях, кто-то
вообще в ночной рубашке, а поверх - дубленка. Запах кофе, откуда- то запах кофе и слоеных
пирожков, нет, это было до содрогнувшейся земли... запах разваливающегося
бетона, штукатурки, влажного воздуха зимы-полузимы.
Потом приехал муж Соны, забрал Шушан в Большой город.
А вечером они сидели во дворе большого дома у
Кольцевого парка. У тети Ашота. Одноэтажный добротный дом не пострадал. Нана
боялась вернуться в свой дом у Центрального парка. Дом выстоял, просто боялась.
Решили, что пока останутся здесь. Собрались вокруг костра. Человек двадцать.
Холод. Полузимняя сырость и влажное тепло за несколько часов сменились
холодом. Руки и лицо согревались теплом костра, а ноги леденели. Все время
хотелось схватить пальцы ног и согреть в ладонях. Но она боялась снять сапоги,
вдруг снова содрогнется земля? Сухость в горле, воспаленно трезвая голова, проснувшаяся
до самой последней клетки мозга, готовая работать и работать дни напролет.
Казалось, что мысли больше никогда не замолкнут.
- Ты накинь теплое одеяло, ноги
заморозишь, - сказала тетя Ашота.
Нана кивнула и укуталась в одеяло. Болели
руки, пальцы. Болело плечо, что-то упало? Синяки, царапины. Она лениво
подумала, что надо посмотреть. Неважно. Она вспомнила отца, который говорил,
что у него мерзнет сердце.
“- А ведь правда, - подумала Нана, - оно мерзнет”.
Принесли хлеб, мясо. Никто не ел. Пили водку.
Она все время чувствовала запах спирта, как в больнице. Уже знали, что Город в
руинах. Дом был в центре, плохие новости стекались именно сюда. Все искали,
находили, переживали, встречались. Она молча наблюдала за происходящим.
- Хочешь сладкого? - спросила
тетя. - Хочешь спелую хурму? Еще с ноября осталась.
Нана вспомнила о Србун, об утреннем разговоре
через окно. Ей казалось, что это было давно, два года назад, десять лет назад,
сто лет назад. Бедная женщина... а мы ей не верили, говорила же: “У природы
своя интуиция, чувствует в воздухе беду...”.
Нана вспомнила, как утром на Большой площади думала о
фонтане, о лете. Вспомнила голос матери: “В мае фонтаны включат, а в августе
будет мороженое”. Да! Шоколадное, с тающими во рту льдинками! Теплое лето,
изумрудные ели по краям тротуаров, звонкие фонтаны на большой площади, у
церкви, прохладные брызги, которые приятно освежают веки под жарким солнцем. А
она в легком белом платье прогуливается по улице Кирова, потом по
Александровской, потом по площади, мимо елей, мимо любимых елей. Все будет. Просто
надо пережить этот мерзкий день...
Сона была в мастерской в Большом городе. Рядом
с кукольным театром. Потом вернулась к обеду домой. Пообедала, сварила кофе.
Ближе к часу дня дверь с грохотом открылась, и муж мимо пролетел в комнату.
– Переоденусь, мне надо выехать, – сказал он, не
смотря ей в глаза.
– Ты почему в такой спешке? Партийное
собрание? – спросила она, тоже не смотря ему в глаза.
Отношения в последнее время портились. Муж
часто пропадал на работе, на “партийных собраниях”. Говорил, что обсуждают
“будущее коммунизма”. Она не верила. Просто перестала на это обращать
внимание.
– Мне надо в Город, – еще больше смущаясь, ответил
муж.
– В Город? Почему мне не сказал? Я тоже поеду,
давно не была, – сразу сказала Сона, потом вспомнила, что дети еще не
вернулись. – Ничего! Ключи оставлю и поеду. Все равно же вечером вернемся.
– Нет, ты оставайся, – отрезал Арам, - не до этого!
– Почему “нет”? Почему не до этого? Что-то
случилось? Ты мне что-то не договариваешь? – тревожно спросила она. – Что
случилось?
Муж замешкался. По-прежнему не смотрел ей в
глаза. Потом ответил, стараясь подобрать подходящие слова:
– Пока не знаю... Говорят... Не знаю... Пока
не знаю... Может быть... Надо проверить... Говорят... в Городе большая
катастрофа. Час назад. Больше ничего не знаю.
– Тогда тем более. Я тоже еду, – сказала Сона.
Ей стало страшно.
– Нет, ты останься. Пока непонятно что и как...
Оставайся.
– Тогда позвони мне, как доедешь, прямо с
Большой дороги сверни домой к маме, зайди на минутку, позвони.
– Да, позвоню, – уже у дверей ответил муж и
ушел, захватив теплую куртку и дополнительный шарф.
Включила телевизор.