А потом... все как в тумане. Развалины на экране, соседи, обрыв­ки разговоров, кто-то обнимал... Дети... Где дети? Кто-то сказал, что где-то здесь. Обедали? Обедали. Запах куриного супа. Она не может проглотить ни кусочка. Кто-то гладил ее по волосам. Телефон. Номер не отвечал, ни один номер не отвечал!!! Обрывки собственных фраз: “Все будет хорошо!”, потом “Я сейчас же побегу на автовокзал”. По­том вспоминалось, что плохие весточки доходят без опозданий. По­том тревога настигала новой волной. Она плакала. Разговоры, разго­воры. Уже знали, что Город ушел под землю...
Квартира опустела к вечеру. Она сидела неподвижно, словно стоит ей шелохнуться, и все вокруг рассыплется, взорвется. Сидела в те­плом махровом халате бордового цвета. Ей хотелось укутаться, но руки не поддавались.
Ей казалось, что ей что-то недоговаривали. Наверняка же врут, все врут, все врут!!! Наверно, мама. Отец вряд ли, он, вероятно, был на стройке. Нана? Нет, вряд ли. Мама, точно мама. Ей опять захотелось прямо сейчас босиком побежать. Надо чем-то занять мысли. Сделав усилие, она поднялась.
На закрытом балконе, где была ее домашняя мастерская, было темно. Только свет уличного фонаря через окно из раздвинутых штор освещал предметы.
На боковой стене балкона, прямо над ее рабочим столом, было много полок, на них - куклы. В темноте, вернее, под полусветом улич­ного фонаря, куклы выглядели зловеще. Некоторые - готовые, другие - еще нет. Одна лежала прямо на столе, в ярком вязаном платье в раз­ноцветную полоску.
Машинальными движениями Сона надела на куклу черный жилет, готовые бусы - красные, коралловые, как будто нанизанные на нит­ки плоды боярышника. На тряпичном белоснежном лице дорисовала глаза и стеклянными бусинками аккуратно приклеила две слезинки.
И заплакала, долго, громко, безудержно. Пока во дворе не погас фонарь, наступило утро и в дверь постучали. Открыв, она увидела мать, всю в крови, в домашнем платье, с непременными булавками на кармане - “вдруг пригодится”, накинутое серое норковое пальто, чер­ная сумка, в которой, почему-то были серебряный поднос и две фар­форовые чашки. Странный набор... Мама живая! Главное, что живая!


За два дня до Большой катастрофы Ббук собрала детей в своем доме. Дом находился напротив нового магазина “Галактика”. Огром­ный универмаг построили недалеко от площади Ленина, второй глав­ной площади в Городе, свернув на одну из улиц, ведущих на окраину Города. Песа Пето шутил:
-          Я же говорил, что это лучшее место в Городе. Вот даже “Галак­тику” здесь построили, значит, скоро весь Город начнет переезжать к нам.
-          Где это видано, чтобы человек на улицу Кирова на автомобиле ездил? Живем на краю земли, - всегда сетовала Ббук.
-          Да какая же это окраина. Ровно две минуты до Кирова. Вот сво­рачиваешь на площадь, потом по Саят-Нова, потом по кольцевой и вот тебе Киров! К тому же дом большой, с садом. Дышать легко.
-          Как будто в Городе дышать трудно. У нас везде хорошо дышится, - не соглашалась Ббук.
...В тот день провожали ашхабадского сына в Москву. Он женился на русской девушке, та все время уговаривала переехать, вот сын и согласился.
Ббук сидела во главе стола. Пили, веселились. Ббук смеялась так заливисто и заразительно, что невольно вся семья подхватывала “жур­чание” ее звонкого голоса.
Уговаривали виолончелистку сыграть. На пианино. Виолончель она так ни разу и не открыла со дня своей свадьбы. Неплохо играла на пианино. Ббук удивлялась:
-          Ты и на пианино училась играть?
-          Да нет, мам, если на струнных играешь, на пианино легче. Когда учишься играть на скрипке, это значит, что слух развит хорошо.
-          Правда? - удивленно спрашивала Ббук, но, чтобы не выдать сво­его невежества, больше невестку не расспрашивала и замолкала. - Я и не знала, что так бывает.
В тот день та долго стеснялась, мол, “не играла же сто лет”.
– Да ладно, не ломайся, сыграешь все равно лучше всех нас, – смешливо сказала Ббук. – А то я сыграю, вдобавок спою, все вороны прилетят. Хотите?
Все весело засмеялись. Невестка сыграла. Ббук сидела с бесконеч­но гордым видом. Ей нравилось, что все в доме, что всех женила удач - но, все счастливы, что виолончелистки, оказывается, умеют играть на пианино. Значит, в доме есть еще и пианистка.
Потом танцевали, она приготовила всем невесткам подарки, оди­наковые, чтобы не обиделись...
Она всегда вспоминала этот день, до самой старости. Последний день, когда все вместе веселилась, и голос звучал звонче журчания самой звонкой речки.
Содрогнувшаяся земля забрала ее старшего сына с невесткой и трехлетним внуком. Они тогда только-только получили новую ко­оперативную квартиру. По телевидению показывали русский сериал. Сын пришел с работы на обед пораньше, чтобы успеть на очередную серию. Так и остались. Под обломками их нашли на третий день. Двухлетняя дочь тогда была в доме Ббук. Осталась жива.
Те дни Ббук помнила смутно. Опять обрывками, словно и с ней тоже, как и со всеми, кто-то сверху играл злую шутку. Стирал из вос­поминаний события, оставлял обрывки, чтобы мучить. Чтобы всю жизнь стараться связать эти обрывки в единую историю.
Когда она проснулась от горя, в черном платье, с неухоженными волосами, под глазами синяки, осунувшаяся, исхудавшая, зашла в комнату, где младшая невестка пела осиротевшей девочке колыбель­ную. Взяла ребенка на руки. Погладила по волосам.
– Ма-ма, – произнесла девочка и улыбнулась, указательным паль­цем дотронувшись до век бабушки.
Ббук ее крепко обняла:
– Да, бала, мама, конечно, мама! Кто же еще!
Так она стала мамой для своей двухлетней внучки – Анаит. Уже печальная и внезапно постаревшая женщина. Всегда в элегантном
траурном платье с кружевной черной драпировкой на шее. И только когда играла с маленькой внучкой, иногда в ее голосе, пусть ненадол­го, проскальзывали звонкие нотки той молодой канарейки - Ббук...


Асмо уже год работала в кондитерском магазине кассиром. Мага­зин был близко от дома, так уставала меньше, здоровье было не то. Болели ноги, суставы. Говорила, что болит сердце.
-          Больно ты знаешь, где у тебя сердце. Все вдруг разом узнали, где у них сердце находится, - раздражалась Србун. - Молодая, а все время жалуешься.
-          Так судьба же нехорошая, вот и сердце болит. Анмард, анбахт кник ем![69]
Жила Асмо с сыном, невесткой и их двумя сыновьями.
Когда земля содрогнулась, стояла у прилавка. Ей показалось, что закружилась голова. Даже не поняла, что происходит. Начали падать с полок коробки, какой-то дребезг разбивающегося стекла. Запах мин­даля оттого, что рассыпалось миндальное печенье и крошилось под ногами. Нет, оно крошилось даже под руками, от прикосновений, вез­де эти липкие крошки миндального печенья.
Потом прибежал сын, потом дочь. Потом лица, люди, запах костра. Смешалось, все смешалось.
Когда мысли прояснились, ей сказали, что дома у нее нет. Сказа­ли, что смогли вынести один комод, два кресла, два ковра. Вынесли почему-то японские веера, которые висели на стене, книги Финанси­ста - отца Фикстула Роберта.
-          И что мне теперь делать с этими веерами? Размахивать, сидя на завалах, разгоняя печаль? Вот дураки! На дворе горе, а они мне - вее­ра. Вы мне еще цило бы вынесли из шкафа, где-нибудь да нашлось бы, столько лет была женой сумасшедшего Фикстула Роберта. Сидела бы в цило с веером, - возмущалась она.
Временно переехала в дом к сватьям. На Интернационал[70]. Рядом с роддомом. Дом их не пострадал. Выделили ей большую комнату,


прохладную почему-то, какой бывает чужая комната в чужом доме. Комната пахла кислым молоком. Неуютный, недомашний запах... И еще комната напоминала сырой горноц, как в старом Доме с земляной крышей.
-          Я не ворчу, просто мне так кажется, - говорила она невестке, - даже все время кажется, что оглянусь и увижу остатки мебели и ше­луху тыквенных семечек на полу, как в горноц.
Она повесила японские веера на стены, поставила книги Финан­систа на уцелевший комод. И всегда под рукой держала маленький блокнотик для записей, кожаный, зеленый, с пометкой золотыми бук­вами “Блокнот”. Там были записаны полезные советы, рецепты блюд, рукописные четверостишия, выписки из Епремверди[71], значения снов, народные приметы. И телефонные номера, много телефонных номеров.
-          Старею же, все номера не запоминаю. Вот скоро провода восста­новят, а у меня все номера здесь в телефонной книжке, - указывала она на свой блокнот. - Не подобает, телефон есть, а номера не помню. Буду звонить, спрашивать, как у людей дела. Надену цило сумасшед­шего Роберта, буду размахивать веером и болтать по телефону. И все будут завидовать, что у меня такая счастливая старость получилась. Всю жизнь анмард, анбахт, а на старости даже японский веер есть!


Аида в тот день на кухне гремела посудой, как обычно. Гремела и болтала без темы и без толка.
Србун утром вышла из своей комнаты, в байковом домашнем ха­лате, сером с розовыми цветами, с завязанными на затылке в пучок длинными седыми волосами. В руках “Нарек” в шелковом платке и очки. Романы она уже не читала, говорила, что “глаза плохо видят”. “Нарек” она прятала под большой подушкой на кушетке, а вечером, когда уходила спать, брала с собой. Аккуратно заворачивала в шелко­вый платок. С той же прямой осанкой, гордо поднятой головой.
“– Мы же тоже делали ту же самую работу по дому. Почему у нее все получается шумно, с грохотом, как будто полк солдат прошелся по дому, – подумала в тысячный раз в своей жизни Србун. – Вся округа до нового фонтана у Озера слышит, что она тряпкой водит по пиани­но. Шумит так, будто вышла большую площадь чистить после про­ливного дождя”.
С этими мыслями она села на кушетку, где висел старый ковер и фотография умершего сына – Красавца. Выпила чай с сахаром, съела кусочек слоеной гаты. Поговорила по телефону со старшей невест­кой . Та жаловалась на погоду.
Увидела в окно Нану. Та обещала зайти. Потом вернулась на крае­шек кушетки, взяла в руки кофемолку.
Она вздрогнула внезапно, словно ее что-то пошатнуло. Схватилась за “Нарек”, в руках кофемолка, она бросилась к невестке, одновре­менно слыша дребезг разбивающейся посуды. Ей показалось, что по­суда с верхней полки падает на Аиду.
“– Турки!” – промелькнуло в голове.
Србун схватила невестку за руку и толкнула к двери. Все затихло. Они стояли у дверей в гостиной. Со скрежетом падали балки, кро­шился бетон, известь. Аида, быстро собравшись с мыслями, открыла дверь, и они очутились на лестничной площадке. На лестничной площадке “Нарек” выпал из рук Србун.


“- Не к добру”, - подумала она.
-          Мам, поторопись, оставь это, - Аида торопила свекровь.
-          Нет, подожди, надо взять!
-          Останемся же здесь, оставь, - говорила Аида, а сама быстро схватила книгу, и почти перепрыгивая через ступеньки, не отпуская руки Србун, бросилась на улицу.
На улице, увидев соседей, не совсем понимая, что происходит, она потерянно смотрела по сторонам. Все смешалось, она даже не знала, куда бежать, бежать или оставаться. Посмотрела на дом. На их поло­вине обрушился только фасад. Наник, Шушан. Где остальные? Србун стояла в оцепенении несколько минут, даже не понимая, что проис­ходит - с кофемолкой в правой руке, с “Нареком” - в левой. Потом услышала свой голос, он звучал глухо и страшно: “зулум блаааааав, зулум блаааааав, зулууууум...”[72]
Они стояли рядом с беседкой, под ивой. Аиде хотелось побежать в сторону Большой дороги. Куда? Найти сына - Армана. К дочери. В сторону Базара? К сестре? Потом передумала. Она все время гово­рила, говорила, не останавливаясь. Ей даже казалось, что говорит на неизвестном языке. Невнятно выговаривает странные слова. Потом почувствовала, как сын обнял ее за плечи. Через несколько минут? Через час? Она не знала. Говорил, что прибежал сразу. Значит, все в порядке. Кто-то сказал про Арагац[73]. Там обрушилось все, сровня­лось с землей. На Арагац! Зачем ей Арагац? Кто был на Арагац?
В этот самый момент, когда она невнятно говорила у одинокой ивы во дворе своего дома, на другом конце города она потеряла самое главное в своей жизни - Егник.
Егник умерла, оставшись под обломками в доме мужа, в новом десятиэтажном доме. С одномесячным ребенком. Под обломками по­гибли все - Егник, муж, и ребенок - мальчик. Их не нашли.
Аида два месяца ходила вокруг десятиэтажного здания, где рабо­


тали спасатели. В сером демисезонном пальто, голова, закутанная в шерстяной платок, постаревшая, потерянная и... молчаливая. Два ме­сяца. Когда свернули технику, с мольбой просила спасателей:
– Вот хочешь на колени упаду, только не уходите. Она же там задо­хнется. Без воздуха, без воды, наверняка же задохнется. Она же ждет.
– Так, понимаете ли, под завалами... – спасатели никак не могли ей сказать, что под завалами за два месяца никто не выживает.
Спасатели уехали. Аида тогда жила в доме сестры. Ей все время снилась Егник, с оленьими глазами, в объятиях – новорожденный мальчик. Дочь смотрела жалобно, словно о чем-то прося. Србун ска­зала, что надо похоронить.
Аида с мужем пришли к завалам дома. Она села на камень. Дотро­нулась до безжалостной содрогнувшейся земли. Забрала горсточку. Похоронили.
На могиле – во весь рост любимая фотография Егник: она в бе­жевой шерстяной водолазке, клетчатой английской юбке до колен, с распущенными густыми волосами, ласковой улыбкой олененка, стоит в центре фотоателье с одной гвоздикой в руках. Почему гвоздикой? Ей нравились красные гвоздики. Говорила, что пахнут бабушкиным чаем из детства.
А у младенца фотографии еще не было...


Низкие двери и окна в доме на окраине помогли Зануде избежать разрушений содрогнувшейся земли. Выстоял дом, выстояли стены. Она почувствовала, как закружилась голова. Схватилась за что-то, головокружение прошло. Через некоторое время опять. Она вышла во двор, на крыльцо. Через пару часов, когда вернулись домой муж и сыновья, узнала, что в Городе содрогнулась земля, что Город ушел под землю.
Побежали к дому Србун. Там уже никого не было. Искали по всему Городу. Потом к дому тети Ашота - мужа Наны, потом к сестре Аиды. Узнали, кто где, вернулись домой.
Когда вечером они сидели на простой кухне в доме на окраине Го - рода, в глухой окраине Города, Зануда смотрела на сыновей, таких похожих друг на друга.
“- Вот ведь странно устроена судьба, - думала она тогда, - а ведь когда-то в молодости я так часто сетовала на Судьбу, что мне достал­ся Кузнец Ап. Завидовала ведь. Завидовала, что Асмо вышла замуж, что Ббук живет, как королева, что Дервиш меняет бриллианты каж­дый божий день, один билазук, второй, третий. Кто же мог подумать, что Судьба сжалится надо мной? Сжалится больше, чем над другими. Чтобы вот так, темным вечером после большой катастрофы сидеть в самом небогатом доме, без окон и дверей, но вместе!
Сам Варпет много раз пересказывал и много раз вспоминал день Большой катастрофы, мысленно перемещаясь во времени и стараясь восстановить картину всех событий. Вспоминал каждую деталь, каж­дое слово.
Сначала был утренний кофе, на кухне. Он сидел у окна, смотрел на туман. Жена тогда сказала:
-          Погода необъяснимая, вроде тепло, но небо висит печалью на душе, даже жить не хочется. Србун весь день вчера говорила про 26-й год и что турки нагрянут.
Он не ответил. В приметы, все эти суеверные глупости он не ве­рил, но облака всегда приносили с собой упадок духа.
-          Србун говорит, что у погоды своя интуиция, чувствует в воздухе беду, - продолжала жена.
-          Я же не люблю такие разговоры, ты же знаешь,- прервал он ее рассказ.
-          Так я же просто пересказываю слова твоей матери.
-          Мать... мать стареет уже. При чем тут турки? Турки нагрянут, а на небе тучи и облака? Связь где?
-          Я не знаю, ты не сердись, у женщины - предчувствие, вот и при­думывает.
-          Ээээээ, - ответил он, - глупости все это.
Жена занялась делами, а он принял душ, оделся, надел теплые бо­тинки. Зачем он надел теплые ботинки? На лестничной площадке по­стучался в дверь соседней квартиры, где жил сын с семьей.
“Татарка” сказала, что дети спят. Он все равно зашел поцеловать. Старший внук - Григор в руках держал зайчика. Варпет подумал, что надо его от зайчика отучить, пусть лучше в машинки играет. Млад­ший - Тигран спал в коляске. Не поцеловал, чтобы не разбудить. Вышел. Спускаясь по лестнице, пожалел, что не поцеловал, почему пожалел? Почувствовал что-то? Постоял, думал вернуться. Потом пе­редумал, не хотел детей будить. У подъезда оглянулся на окно матери


на четвертом этаже. Обычно в это время она стояла у открытого окна, дышала воздухом и смотрела, как он уходит. Матери не было. Может, ей плохо? Если бы было плохо, позвонили бы. Наверняка, просто из- за тумана проснется поздно. Она же тоже не любит непогоду. Говорит, что в туман мысли плохие, словно ее уже похоронили. Странные мыс­ли у женщин...
Воздух был густым и неподвижным, словно перед ливнем, хотя... какой ливень в декабре, скорей всего, к снегу. Может даже к вечеру выпадет и все успокоятся. Перестанут гудеть про беду.
По утрам их забирал Сергей, лысеющий, добродушный человек с голубыми глазами, который все время что-то строил. Сергей приез­жал ровно в восемь тридцать утра. Потом по дороге забирали других мастеров и уезжали.
В тот день то же самое, ничего необычного. Машина стояла. Сер­гей улыбнулся. Варпет сел, поздоровался, они выехали на Большую дорогу, потом к Полигону, забрали двух мастеров. Потом, через Пету­шок, выехали за город.
По дороге Сергей долго жаловался, что у него гудит голова.
– Воооот здесь, – рукой водил по шее. – Вот здесь, словно давит. Наверное, что-то с давлением не в порядке.
– Сергей джан, да ты же молод, какое давление, какая головная боль? Я вот даже не знаю, что такое головная боль. Может, и болит, но я не замечаю. Времени нет. Вот сердце знаю, где сердце, иногда замерзает.
– Это как? Прямо так и замерзает?
– Да, замерзает. Словно кусочки льда крошатся в венах и морозят кровь. А на боль ты внимания не обращай. Давление, головная боль – это все женские дела. Жена утром сказала, что моя мать – Србун весь день вчера гудела, что погода плохая, от этого и хандра. Якобы у погоды своя интуиция, чувствует в воздухе беду. Но я в такие вещи не верю. Я когда в Сибири работал, там за девять месяцев ни одного солнечного дня не видел. Беды же не было.
-          Так это и есть беда - жить без солнца, - засмеялся Сергей - Бед­ные они там, без солнца, как же живут? Небось, от тоски выть хочет­ся. Мы к такому не привыкли, у нас ведь как, даже в мороз небо синее, ясное. Нигде такого неба нет!
-          Это правда, смотришь из окна и жить хочется. Ярко-синее небо. Нигде такого нет, куда бы ни приехал, максимум - голубое! У нас си­нее. Особенно летом, по утрам, да еще когда голуби. Вот это и есть мой Город. Раньше, когда в старом доме жили, мы тоже гоняли голу­бей. Почти в каждом доме, на крышах, были голубятни. Утром вста­ешь, поднимаешься на крышу, отпускаешь голубей, сам садишься и смотришь на небо. Сердце словно становится десятикилометровым от такой красоты.
-          Да, мы тоже гоняли, - вспомнил Сергей. - Я мальчишкой был, на красоту тогда не смотрели, просто было весело. Это потом, взрослея, начинаешь понимать, что у нас красивое синее небо. Даже в мороз. Если смотреть только на небо, кажется, что всегда лето. Наверняка очень уныло вечно жить в таком тумане, как сейчас. Вот и придумы­вают разные легенды про интуицию погоды.
-          Женщинам сложно думать, что если туман, это просто туман, а не предвестник чего-то. Если беду не ждать, она и не придет.
-          А почему они всегда ждут турок, - спросил Сергей. - Мать, как только что-то происходит, говорит, турки пришли. Даже когда во дво­ре дерутся мальчишки, встает у окна: “Что за шум, бала джан? Турки пришли?”
-          Так это люди старого времени, - сказал снисходительно Варпет, - они, бедные, такое пережили в 15-ом, вот постоянно и боятся беды. Ты понимаешь, турки - это даже не про народ, среди них тоже ведь есть неплохие люди, это скорее про несчастье, горе. Про большое не­счастье. Сейчас, говорят, на границе неспокойно, и здесь, вон, все вы­ходят на улицы, хотят перемен.
-          А ты не хочешь?
-Не знаю, я не любитель перемен. По мне, все одинаковы, все шишки[74] одинаковы. Главное, чтобы были честными, и никакой раз­ницы - коммунисты, большевики или дашнаки. Одна и та же гадость... Один и тот же “хужан”[75] с разными фамилиями. Я всегда свой хлеб своими руками зарабатывал. В буквальном смысле. Даже при Стали­не. Даже в войну. В мирное время и подавно. Вот этими руками. Ви­дишь? Огрубели даже от работы. Но зато у меня и таких, как я, всегда на столе будет хлеб. Я же не завишу от партии, горкомов и райкомов, я от себя завишу. Поэтому мне все равно.
-          А я вот переживаю. Даже не знаю, что и думать. Говорят, пере­мены необходимы. Горбачев ведь обещал, в самой Москве, с трибуны обещал! А что сделал? Страну развалил... Захожу в магазин. Помнишь же, какими были наши магазины? А что сейчас? Ничего съедобного! Кильки-мильки, заводская баклажановая икра, трехлитровые банки маринованных огурцов, замороженная рыба за 70 копеек. Заводская бастурма трехлетней давности, одна половина чибуха[76] - сало гнус­ного желтого цвета, а другая - чаман, запах до самого Петушка[77] доходит. Как не покупали, так и не покупают. Остается на соблазн мухам, и те уже не садятся на эту гадость. Пустые прилавки и запах чамана. Благо, народ еще плохо жить не начал.
-          Так у нас Город богатый. Пока у моей жены запасы в кладовой закончатся, дефицит успеет закончиться, перемены придут, уйдут, перемены наступят, даже Горбачев успеет уйти и вернуться. У тебя в доме также. Мы что? От Горбачева будем зависеть? Пусть он от нас зависит.
Сергей улыбнулся. Потом вспомнил о кладовой матери и засмеял­ся.
– Я когда был маленьким, мы с сестрой прибегали в кладовку ма­тери в большом доме, мать же там двери запирала. Внутри полки, а на полках – орехи, конфеты в банках, копченая колбаса, мясные закуски. Мать не отдавала, говорила – для гостей. Это то, что в переднем ряду и на верхних полках. Вкусности всякие. А за ними – то, что на черный день. Говорю, ну, мам, какой черный день, на дворе же коммунизм. Го - ворила: коммунизм не коммунизм, а в доме всегда должно быть хотя бы первое необходимое, а иначе, что ты за хозяйка? Крупы разные, даже макароны и вермишель, представляешь, вермишель на черный день! Сахар, соль, спички, гречка, булгур, даже сухой спирт и гвозди. А гвозди зачем?
Варпет засмеялся. Сергей был моложе него лет на пятнадцать. Не видел войны. Не видел черного дня.
– Для гостей – это еще понятно, – продолжал Сергей, – не подобает людей плохо встречать. А вермишель на черный день зачем?
– Не знаю, черный день как черный день, – ответил Варпет, – вой­на, землетрясение, “турки”. Кто как представляет черный день.
– Так вот, мы с сестрой брали ключи тайком от матери, знали, где она хранит, заходим, а там – рай для глаз. Сестра берет три конфеты “Мишка косолапый”, три конфеты “Аленка” и все. Скромная такая. Говорю: “Ахчик[78] джан, выбирай”. А она мне: “Нет же, для гостей тоже надо оставить”. А я откусываю сначала с краешка копченой колбасы, потом всю банку конфет запихиваю себе в карман, потом орехи. Много, для всех парней во дворе. Мать сидит на скамейке у ворот с соседками, смотрит, а у всех мальчишек в округе в руках по горсти грецкого ореха и по “Мишке Косолапому”. Хваталась за голо­ву: “Амааан, для гостей ничего не осталось”, – и в дом. Сердилась. Говорила, откуда же я такие же конфеты найду, вдруг у спекулянтки Риммы не будет “Мишки косолапого”. И что тогда мне делать? При­ходят гости, а стол без “Мишки косолапого”. Мне в лицо плюнут, ска­жут, муж с утра до вечера работает, а у нее на столе даже “Мишки косолапого” нет. Наивная! Нашла, из-за чего страдать. Ну конфеты и конфеты, - засмеялся Сергей, потом продолжил: - А мы с сестрой до вечера пропадали во дворе, пока дед не вернется с завода. Он нас защищал. Говорил матери: “Ай кникмард, неужели твои гости лучше моих внуков”? Мать начинала: не подобает, стыдно будет перед го- стяяяями, мы, что, какие-нибудь бродяяяяяги, чтобы стол без “Мишки косолаааапого”. А он ни в какую! Все равно нас защищает! Хороший был человек.
Варпет улыбнулся.
Они тогда работали за городом. Строили для Сергея новый дом. Варпет занимался отделкой дверей и перил. Лестницы получились широкие, красивые. Сергей хотел какие-то необычные двери, одну с аркой, большую, с резными вставками. Доверял только Варпету. Они давно были знакомы. Перила в первом доме Сергея тоже сделал Вар­пет. Там, правда, лестница была узкой, и Варпет каждый раз качал головой, мол: как люди умудряются спускаться по ней и не падать.
Поэтому свой второй дом Сергей сделал уже с большой лестницей, как и хотел Варпет.
Сергей любил строить дома. Сам он жил в доме на Кино Еревана, в том, где была та самая неудобная лестница. Дом небольшой, но кра­сивый. Варпет мастерил и двери. Потом Сергей построил еще один дом на улице, где жил Варпет, теперь вот этот загородный дом. Сам он был водителем такси, потом купил два “Икаруса”. Человеком был не столько зажиточным, сколько хозяйственным. Вот были же люди богаче него, были точно. Даже легенды рассказывали про них, что в глиняных кувшинах в подвале вместо сыра - золото, а заходишь в дома - свинарник, сарай, живут как бездомные. А Сергей - хозяй­ственный. Все в дом. То полы меняет, то мрамор привозит. Мрамор привозил со всего Союза, массивы дуба, паркет - все самое лучшее. Все время строил. Дома все были такие добротные, словно на все сто лет, для внуков и правнуков.
- Давайте, давайте, поспешите с внуками, - говорил он своим двум дочерям. - Я для кого эти дома строю, будут внуки бегать, а потом правнуки. А если не поспешите, не смогу правнуков застать.
Рядом с домами всегда орудовал большой сарай, столярная доска, инструменты. Все специально для Варпета. Когда Варпет работал у него, Сергей заходил к обеду, привозил все самое лучшее, сам садился за стол, вместе с аппетитом ели, пили.
-          Давай, давай, Варпет, поговорим, заодно и кусочек хлеба поде­лим.
-          Какая у тебя чистая работа, ни одной лишней щепки, Варпет, даже если масло не наносить, сама по себе чисто, ровно.
-          Ты еще моего Уста не видел, - рассказывал Варпет. - На глаз, не глядя на дерево, одним прикосновением определял, сколько раз нуж­но было рндой[79] выровнять поверхность. Всему он меня научил.
-          Твои двери лучшие. Мебель тоже. Эти ножки стола в твоей го­стиной - это нечто. Все никак для меня такие не сделаешь.
-          Сделаю... похожие. Такие к твоему дому не подойдут. Ты лю­бишь “кружевные” узоры, вот смотри, у тебя даже штукатурка и то резная. Шушан такие не любит. Две лишние витейки, лишние скобы, и хмурит брови. Говорит: “слишком ажурно, как будто впервые стол видим”. Я уже не говорю о павлинах, разных львах. Думаешь, слож­но? Нет. Просто дело вкуса. Если хочешь, для тебя сделаю.
-          Да нет, мне тоже всякие павлины не нравятся. Я даже в одном доме видел сову на двери. Вырезали такие мелкие, нежные тюльпа­ны, а посередине сова и два совенка. Совы, но без глаз. Сразу и не поймешь, что это сова, потом вглядываешься в эти... как они там на­зываются - крылья, чешуя? И понимаешь, что сова. Вот скажи, за­чем? Некрасиво же. Лучше узоры. Ажурные. Даже лучше большие рельефные листья, лепестки цветов. Моя жена любит ажурные. Тикин Шушан сказала бы про такие двери: “дверь видят впервые”.
-          Крылья! У сов бывают крылья, чешуя у рыб, - сказал Варпет.
– Да, но у той совы вроде не крылья, а чешуя. Ладно, подводная сова, наверно, какая-нибудь.
... В то утро, как всегда, Сергей оставил его у дома и уехал по де­лам. Варпет переоделся, зашел в мастерскую, поздоровался с парня­ми. Работали до полудня. Дом и так как будто дрожал от постоянной работы техники и рабочих. Варпет тогда ничего не почувствовал. Мо­жет, и качнулось что-то, может, закружилось. Он много раз пытался вспомнить в малейших деталях, но все равно никак не мог вспомнить. Даже мыслей своих не помнил.
Помнил, что к полудню прибежал соседский мальчишка.
– Варпет, говорят Город под землю ушел!
– Под какую землю, какой город? – спросил Варпет.
– Ваш Город. Не знаю, в какую землю. В обыкновенную. Бабушка сказала, как в 26-м. Говорят, никого не осталось.
– Ты что за глупости говоришь? Накажу ведь.
– Нет, правда, Варпет. У кого хочешь спроси.
Он быстро накинул рабочий бушлат и выбежал на улицу. Даже не стал заходить к соседям. Выбежал на проселочную дорогу. Два масте­ра были с ним? Не помнил. Помнил, что увидел, как бежала молодая женщина, паспортистка Софа, они ее часто подвозили в Город.
Она увидела Варпета.
– Говорят, как в 26-м, Город под землю ушел. Никого не осталось.
Они не стали дожидаться машины, людей, просто пошли пешком. Всю дорогу, от древесной пыли, оставшейся на руках, ныли мозоли и царапины, ему хотелось добраться до родника и промыть царапины. Но, пробегая мимо родников, он не мог остановиться, как будто за какие-то несколько минут куда-то мог не успеть. Словно ноги сами по себе спешили.
Пешком добрались до линии города. Сколько времени шли? Час, два, три, больше, меньше... Он ничего не помнил, ничего не чувство­вал, нет, чувствовал возбуждение в голове – ускорить шаг, ускорить, чтобы успеть. Где-то у Петушка, они ненадолго остановились. У воды промыл царапины. Машин не было. Людей не было. А может были? Он не помнил!
А потом... Все виделось расплывчато, как будто в полусне. Бывает же, голова спит, а тело бодрствует. Как будто все происходящее сме­шали с пылью, облаками, дымом, чтобы размыть предметы, снизить видимость, а местами и вовсе растворить детали в тумане. ...Остат­ки арматуры, балки, штукатурка, разодранные обои на стенах. Много разрушений. Груды камней. Завалы, завалы, завалы... Техника гудит, грохочет, гремит день и ночь. Трупы, остатки человеческих туловищ по всему городу. Крики, вопли, плач. Даже не в тумане или в дыму, а в другом измерении, в какой-то темной дыре. Как будто его опусти­ли куда-то в холодное подземелье, не опустили, а опрокинули бес­порядочно и хаотично. Хаотично, вот оно - самое верное слово. Хаос. Верил бы в Бога, сказал бы, что так наступает конец света, что при­шел день, когда человечество встает перед судом Божьим. Но почему здесь, почему на этом клочке земли, непонятно. Да и в Бога он не верил.
После этого он ночевал на развалинах у высотки Манушяна, там... в самой страшной точке на планете, где в высотке в доме тети под об­ломками остались двое его внуков, двое сыновей его сына - старший внук Григор и младший - Тигран.
Двадцать дней без передышки, сошедший с ума, фанатично, ис­ступленно разгребая руками завалы. Сколько трупов он тогда ви­дел... прочесал всю округу. Да что там округу, весь город. Говорили, что в другой части города нашли ребенка, мчался туда, в голове про­кручивая самые невозможные варианты, выпрыгнул из окна, нашли, приняли за своих погибших, перевезли туда, поэтому и нашли в та­кой дали!
Дети... обезображенные, с оторванными ногами и руками, с обе­зглавленными туловищами, с выпавшими глазами, с придавленными камнем лицами, с раздробленными костями под обмякшей кожей, по­синевшие от холода. Дети... невинные, в объятиях матерей, с широко открытыми от инстинктивного ужаса глазами, с застывшей слезой или с улыбкой от мирного прикосновения к материнской груди.
Он вроде знал, что где-то жена, раз в пять дней откуда-то звонил ей, а когда узнал, что с ней уже все в порядке, перестал звонить, за­был. Забыл, что у него есть имя, есть дети, есть родственники, был дом. Сменялись день, ночь, мрак, свет, разговоры, монотонное гуде­ние моторов спасательной техники, плач. Нет, не плач, а вопль людей, ждущих рядом, бетон, смешанный с влажным снегом, запах спирта, всюду запах спирта. Смешались времена года, погода, луна, солнце.
Завалы, завалы, завалы... Словно его заперли со всей арматурой, спасательной техникой, вопящими матерями, во вращающемся кол­паке, закрыли и начали на жестокой центрифуге крутить. Вроде чув­ствуешь, что плохо, хочешь оттуда выбраться, убежать, но не можешь выпрыгнуть, даже не потому, что не открывается колпак, а потому, что тебе непременно надо довертеть центрифугу до конца.
Через неделю все знали, что надежды уже нет. Но родные, сидя на свалке арматуры и камней, в январский холод, в смешанном воздухе трупного запаха и строительной пыли, поникшие, разбирали завалы собственными руками, выковыривая землю ногтями, с постоянством первобытного инстинкта, чтобы найти, пусть уже не для того, чтобы жить, найти, чтобы достойно похоронить.
...Дети погибли в доме у тети, у старшей сестры «татарки». У Вар- дуи. Вардуи тоже погибла, ей тогда было немногим больше сорока лет. Они жили в девятиэтажной высотке. На шестом этаже. “Татарка” с утра детей привезла к сестре и ненадолго ушла по своим делам. Сестра с младшим ребенком вышла в магазин напротив, а старшего оставила дома.
Младшего - Тиграна нашли через двадцать дней.
Мальчик остался с Вардуи в лифте. Женщина закрыла ребенка всей грудью, чтобы не задохнулся.
- Головка чуть наклонена набок. А глаза раскрытые, огромные, невинные, - часто рассказывал впоследствии Варпет, - смотрит, как живой! Даже казалось, что сейчас скажет что-то. И так крепко держит палец Вардуи, даже не могли оторвать...
Еще через пару дней нашли старшего - Григора. Далеко от высот­ки, в которой находился. Выпал из окна. Силой толчка выбросило да­леко . Наверняка смотрел из окна... Он же так любил смотреть из окна! Всегда приносил маленькую табуретку, взбирался на нее, прислонял маленький нос к стеклу и смотрел из окна. Долго. Ждал. Ждал мать, отца, Варпета, младшего брата. А когда замечал, как они подходили к подъезду, радостно стучал пальчиками по стеклу.
Так и погиб - ожидая младшего брата у окна. Когда его нашли, мальчик Григор прижимал к груди свое коричневое зимнее пальто и маленькое, такое же пальто младшего брата...




  ГЛАВА 5. ЗНАЧИТ ВСЕ ЕЩЕ ВЕРТИТСЯ ЭТА ЖИВУЧАЯ ЗЕМЛЯ
   Встав с постели, Варпет посмотрел в окно. Ливень перестал. В мрачном безмолвии все еще отчетливо слышался стук капель, но уже не дружным постукиванием, а одиноким капаньем, сначала частым, а потом все реже и реже. Вода не высыхала, просто, когда прекращался ливень, вода какой-то мистикой находила расщелины, чтобы найти новые пути для потока.
Вода текла по стенам бытовки, по окнам, какой-то домашней утва­ри, которая стояла во дворе, по дверям. Получалось, когда прекра­щался ливень в небе, начинался ливень на земле, поэтому еще долго, весь день, а то и до следующего утра, пока солнце окончательно вста­вало или северная сухая прохлада все же проглатывала влажность, казалось, что дождь не прекратился, он просто изменил направление. Все было промокшим, озябшим, и картина из окна становилась на­вязчиво мрачной. Словно от нее невозможно было убежать, даже если закрыться в веселой комнате с оптимистическими карикатурами на стенах.
– Небо начинает проясняться? – как будто сам себя спросил Вар- пет.
– Не проясняется, но дождь перестал, – сказала жена безучастно, тоже как будто сама себе, – скорей всего, сегодня ливня уже не будет. Хороший день для крыши. А завтра вообще выйдет солнце. Можешь подняться посмотреть хотя бы. Приготовишься, а завтра с утра нач­нешь. К вечеру закончишь.
Он посмотрел на жену, но ничего не ответил. Не хотелось разго­варивать. Ветер вырвал сорняки, и они под ливнем, промокшие до мельчайших частиц, выглядели как уставшие морские водоросли.
– Моря нет, но после ливня даже трава выглядит, как после потопа. Хотя даже человек в такой ливень станет похож на гнилую водоросль. Такие бывают на море утром после сильного прилива, неприятно мяг­ко путаются под ногами, упругие частицы превращаются в черт знает что.
Жена недовольно посмотрела из окна на “водоросли”.
-          Я еще утром заметила их. И откуда в этих развалинах столько травы?
Ей не нравились сравнения с морем. Она не любила большую воду, казалось, что, стоя на берегу, даже не прикоснувшись к воде, даже не опуская ноги, стоя на песке, она захлебывается солью, потом ее вовсе накрывает большой волной. От близости стихии и непредсказуемой бесконечности горизонта ей еще больше хотелось прижаться к земле, врыться в песок, а лучше и вовсе убежать поближе к городам и боль­шим дорогам.
В ливни у нее было такое же чувство. Как будто бесконечность большой воды переместилась на сушу, сюда. И теперь льет с неба. Вот-вот захлебнет солью и потоком, а потом и вовсе накроет, сметая тонкие и невысокие стены домиков и временных жилищ.
Она вспомнила, что и в старом доме с земляной крышей в осенний ливень она чувствовала то же самое. Поэтому запирала все двери и окна, а когда гремела гроза, закрывала глаза, как будто большая вол­на уже поднималась пенным потоком, чтобы накрыть одноэтажные дома. В квартире таких ощущений уже не было, даже в ливень. Она смотрела с высокого этажа, и ей казалось, что если даже поток воды поднимется крутой волной, никогда не сможет дойти до нее. Интерес­но, что в многоэтажных домах не бывает этого страха быть унесен­ным крутой волной.
А теперь снова она была словно на берегу ненавистного моря, пе­ред бесконечным и неизвестным горизонтом, в окружении тряпичных водорослей.
Соседка - “лисица из засушливых оврагов” вышла на порог доми­ка напротив. Она начала выливать воду из домашней утвари, которая стояла под самодельным жестяным навесом. Навес прикрывал толь­ко часть ее скудной утвари, в остальной накапливалась вода. Шушан снова подумала об их отъезде и вслух сказала:
-          Интересно, вроде никому ничего не сделала, а женщина неприят­ная. Такое ощущение, что странная. Слишком веселая, что ли. Счаст­


ливая... не пережила то, что мы, заливисто смеется. Словно в голове
237
не хватает нескольких досок.
Варпет сразу понял, о ком речь, но ничего не ответил. Он никог­да не обсуждал людей, особенно женщин, особенно глупых женщин. Обычно, одним взглядом определял степень и уровень ума у челове­ка, а потом очень сложно было его разубедить в обратном. Поэтому “лису из засушливых оврагов” ему вообще не хотелось обсуждать. Он, конечно, подумал, что у умного человека хватает такта и воспита­ния, чтобы во дворе, где всем не до радости, хотя бы сдерживать свои веселые порывы, но он знал, что требовать от людей нужно ровно столько, сколько они в силах дать. Поэтому, не дослушав жену, резко сказал:
-          Приготовь мне сумку.
-          Зачем? Ты опять уходишь?
-          А мне рядом с тобой сидеть, как бездельная баба? У меня что, дел нет?
-          А если снова пойдет дождь? В ливень там грязь, что ты там де­лать будешь? Там же нечего делать. В хорошую погоду еще понятно, приводишь в порядок. Хотя там и так порядок. А в ливень зачем ухо­дить?
-          Ливня не будет, ты же видишь, прекратился, теперь уже весь день не будет дождя. А завтра будет солнце. Ты не пойдешь? Ты там была до ливня.
Жена покачала головой.
-          Нет. Надо эти отвратительные “водоросли” убрать. Привести дом и двор в порядок, а то превратились в свинарник. Надо окна еще протереть. Смотри, какие следы от грязи и дождя.
-          Ты сумку скорее собери, - не дослушав ее, отрезал Варпет, - ин­струменты не забудь, мало ли что ливень подпортил. Сантиметр, мо­лоток, остальное я сам соберу.
Жена положила в аккуратный пакет несколько бутербродов с сы­


ром, зеленью и вареным мясом, бутылку водки, три граненых стакана. Уложила все в полотняную сумку вместе с инструментами.
Варпет умылся, надел теплую вязаную водолазку, бордовую, ан­глийской вязки, с высоким воротником. Надел рабочие кирзовые бо­тинки, огрубевшие от бетонных работ и частого хождения по грязи. Накинул утепленный дождевик защитного цвета с теплым капюшо­ном. Дочь называла его “Аляска”, сказала, что по названию каких- то холодных краев в далекой Америке. Застегнулся. Жена смотрела пристально на него, словно следила, чтобы он все сделал правильно. Головой показала на капюшон. Но он покачал головой.
– Тепло еще. Если замерзну, надену. Знаешь, какая она теплая, – сказал он, застегивая последнюю пуговицу. – Думаешь, зимой тоже носить буду? Интересно, в этой Аляске холоднее, чем у нас зимой?
– Не знаю, где это. Ты все же подними капюшон, – сказала жена.
– Так октябрь же. Когда ты видела в октябре капюшон? Просто на­дел эту теплую куртку, наверху ветер доходит до самых легких, – ска­зал он равнодушно. – Ладно я пошел, у меня времени нет, опоздаю.
Взял полотняную сумку и вышел. Жена подошла к окну, и не сме­няя недовольства на лице, посмотрела вслед мужу.
Во дворе Варпет огляделся. Никого. “Лисица из засушливых овра­гов” уже ушла. Двери и окна соседних бытовок были не просто за­крыты, они были наглухо заперты. Хотя он точно знал, что соседи дома.
“– Испугались ливня, вода же, не арабская кровь,[80] – подумал Варпет, – нуждаемся хотя бы в одном умном человеке. Когда это вы видели, чтобы здесь был шторм или наводнение, да еще в октябре? А если и начнется потоп, что может сделать ваша тонкая дверь, из про­клятого картона. Глупые люди...”
Он с детства помнил, как в октябре, на первое утро, когда прекра­щался ливень, окна и двери в городе были заперты крепко-накрепко. Как будто дождь готовился смыть дома с лица земли и с корнем вы­рвать деревья. И заперев двери и окна, горожане могли хоть как-то остановить стихийный поток. Он не понимал, почему в грозу закры­вают уши и глаза, почему прячутся где-то.
Он просто был бесстрашным, но и как все бесстрашные люди, не мог дать точного имени своему бесстрашию, был бесстрашным без особых усилий. Внутренней, врожденной храбростью. Поэто­му часто, когда видел проявление человеческой слабости, совер­шенно обычной, когда, скажем, инстинктивно человек закрывал глаза и уши от грома, когда человек боялся крови, боялся грома, грохота или чего-то еще, он спокойно разводил руками, мол: “глу­пые люди... ”
Свернув на Большую дорогу, он опять оглянулся по сторонам. То же безмолвие. Вся Большая дорога была в безмолвии. Ни машин, ни людей. До видимых двух краев Большой дороги: до парка Победы, с одной стороны, и угла Анушарана - с другой. Улочка тоже пустынна.
“- Я что, один в Городе остался? Ливень всех съел, что ли?”
Всмотрелся в дом на углу, в нескольких шагах от родника. Это был первый по счету дом на этой улочке. Одноэтажный. Дверь этого дома была всегда открыта. Но не сегодня. Но даже она была заперта.
“- Точно ливень всех съел”, - подумал он опять и зашагал в сторо­ну Базара.
Рядом с Дзитохцонц[81] строили двухэтажный дом. Дойдя до строй­ки, Варпет заметил, как двое мастеров разбирали инструменты и гото­вились к работе. Первый с сомнением смотрел на облака.
-          Не будет, не будет, не смотри, - сказал Варпет, словно с облегче­нием выдохнув, обнаружив живых людей.
-          Так тучи черные еще, не рассеиваются с утра, может, и пойдет. Хотя камень и то не высох еще. Просто до ноября ничего не успеем, вот и решили сегодня выйти. Хозяин торо'пит. Говорит: “хотя бы до ноября первый этаж закончим”. И так это невероятный срок, теперь еще и целых пять дней был ливень. Утром приехал за нами, говорит, поехали, парни, будем работать.
Вышел хозяин. Коренастый, энергичный мужчина. Деятельный. Его звали Эдик.
-          Не успеем даже с первым этажом, Варпет, а они все ливень да ливень. Ну что ливень? Вода же, не арабская кровь, - кивком попри­ветствовав Варпета, сказал он.
-          Так кто же за Вами гонится? - спросил Варпет. - Все равно в этом году уже ничего не успеешь. А потом с весной начнешь.
-          Ну хочу летом все закончить, с мебелью, с дверьми. Моя бы воля, уже сейчас закончил бы. К весне ведь ты тоже выйдешь? Когда крышу натягивать будем, потом двери, окна. Лучше тебя же нет. Придешь ведь?
-          Нет, не приду, никогда не приду, ни весной, ни летом, ни осенью, никогда не приду. Не хочу, мне не до этого сейчас. У меня сердца нет на твои крыши и двери, - Варпет раздражался от слова “крыша”. - Вы что? Все сговорились сегодня с утра - “крыша, крыша, крыша”. Слов­но нет других разговоров.
-          Ладно, ладно, не сердись, весна пусть придет, увидим, может и уговорю.
-          Я свой дом строить не хочу, а ты со своей крышей. Вон жена тоже заладила. Весна, крыша, строители... У меня сердца нет на ваши глупости.
-          Так к весне ведь строители придут, - ответил Эдик, - это все зна­ют. Говорят, в марте. Закончат в новых кварталах и сюда. Хотя, ты бы в два месяца смог бы сам построить.
-          Ты делом своим занимайся, а не меня жить учи. Ты это диплома­тично намекаешь, что мне тоже надо строить. Не до этого мне, не до этого...
Он махнул рукой и пошел прочь. Хозяин его окликнул:
-          Так может сегодня не пойдешь? Посидим с ребятами. Ливень же может опять начаться...
Но Варпет был уже далеко.
У Дзитохцонц перешел улицу, потом на углу свернул с Большой дороги к автовокзалу, на первом же повороте свернул мимо одноэтаж­ных домов налево, потом направо и вышел на другую большую доро­гу в сторону городского кладбища.
Он шел неторопливым шагом, ступая в ритме мыслей или думая в ритме шага. Прохладный воздух освежал и развеивал мысли. Ему всегда нравилось это одиночество в движении, нравилось идти куда- то пешком, даже на больших расстояниях. Проходя из точки “А” до точки Б он отлучался от суеты разговоров, от встреч с людьми и возни конкретных забот. В движении с каждым вздохом казалось, что мысли улетучиваются. В детстве, в годы войны, такими точками были вокзал, магазин, где он стоял в очереди за хлебом, и дом. Три точки – “А”, “Б”, “В”. Между этими тремя точками – зимний воздух. Он холодил не только грудь, легкие, но даже сердце.
...Свернув на Большую дорогу, ведущую на кладбище, он издалека услышал приближающийся стук молотков. Он ускорил шаг. Стук мо­лотков становился все явственнее и громче, сменяя объявшую город тишину. За две минуты дойдя до ворот кладбища, он остановился, чтобы перевести дух. Зашел за ворота. Огляделся. Все уже были здесь.
Кивком головы поздоровался с синеглазым мужчиной лет пятиде­сяти у ближайшей могилы. Третьей справа от ворот. Мужчина сверял верхний край двух гранитных камней, максимально сосредоточив­шись и не оглядываясь по сторонам.
– Закончили? – заботливо, смягчая голос, спросил у него Варпет.
– Не знаю пока,– не отвлекаясь от верхнего края гранита, ответил мужчина.
– Что не так?
– Мне в тот день, когда не было еще ливня, показалось, что верхний угол дочки на полсантиметра выше жены. Может даже не на полсан­тиметра, на несколько миллиметров. Думал, думал, переживал, вчера в ливень пришел, измерил. Вроде измеряю, все хорошо, а смотрю, не нравится. Все равно кажется, что выше. Не подобает, что люди ска­жут? Скажут, плюнул и прикрепил[82] . Вернулся вчера домой, всю ночь думал. Может, я меру глаза от горя потерял? Как думаешь?
-          Подожди!
Достав из полотняной сумки сантиметр, Варпет измерил расстоя­ние между грунтом и краем камня.
-          Так твой глаз острее сантиметра, Варпет, может без него изме­ришь?
-          Подожди. Сначала сантиметром измерим, потом на глаз.
Варпет встал чуть поодаль, прищурив глаза, посмотрел на гранит­ный камень. Потом сантиметром измерил углы обоих камней.
-          Одинаково все. Ровно. Что ты заладил - неровно, неровно. Не переживай. Ты просто уже столько смотрел на этот камень, уже ме­рещится, что неровно. К тому же даже если грунт сядет неровно, про эти полмиллиметра ты знаешь, поэтому тебе и видно, а другие как заметят? И потом кому до этого дело есть?
-          То есть считаешь, все равно неровно сядет?
-          Я это к слову сказал. Ты не цепляйся к словам. Все не просто ровно, а абсолютно одинаково. Как будто я делал. Не понимаю, что тебе еще надо.
-          Не могу, все время переживаю. Ухожу домой, опять думаю, что криво. Возвращаюсь, измеряю, опять ухожу. Ночью же не сплю уже, вот сколько месяцев, хожу по дому, переживаю. Вчера был сильный дождь, ветра вроде не было, но вода сорвала все кусты во дворе, - спо­койным голосом рассказывал мужчина и посмотрел на фотографию милой улыбчивой женщины на гранитном камне, - проснулся утром, везде ветки, как будто водоросли после прилива. У меня сердце оста­новилось, подумал здесь тоже, наверное, все сорвало, а жена ведь бес­порядок не любила. Утром, с первым рассветом пришел, чтобы все убрать.
-          Какой же здесь беспорядок, здесь же веток нет. Даже травы нет. Хотя всю дорогу эти “водоросли” липнут к ногам. Гнилые, как на море.
-          Да, неприятно.
-          Хорошо, что у тебя не растет шиповник. У меня шиповник рос. Представляешь, проклятая колючка, Зараза, как бессовестная, растет, где ей хочется, - сказал Варпет.
-          Вырвал? - спросил мужчина.
-          Да, конечно. Так долго боролся. Отрезаю, через неделю опять вырастает. На нервы действовал всю весну, лето. У меня и так ни на что сердца нет, а тут эта Зараза.
-          Бензином попробуй сжечь корень.
-          Делал. Соляркой. Вырвал по самый корень, потом сжег. Не вы­растет больше никогда!
-          Ничего, весной начнут цвести розы. Я посадил. У дочки белые, как в нашем саду. Она любила белые розы, жена, наоборот, красные любила. Красных в этом году в саду не было совсем. Наверно, год неурожайный. Весной и красные будут цвести. Здесь тоже красные посадил. Думаешь, вырастут? Весной.
-          Какая весна!!! Дай Бог она и вовсе не придет! - раздраженно от­ветил Варпет.
Он посмотрел на мужчину, на его поникшие плечи, пожалел.
-          Не знаю. Откуда мне знать, придет или не придет. Ты тоже не знаешь, никто не знает, - сказал ему и зашагал прочь, пока жалость не захлебнула бы его.
Мужчина посмотрел ему вслед задумчиво, спокойно, потом сказал уже самому себе:
-          Да! Не знаю. Но хотелось бы, чтобы зацвели...
Зашагав прочь, Варпет сразу отогнал мысли об этом человеке. Он не любил жалеть. Когда жалость прокрадывалась в сердце, ему ка­залось, что он обессиливал окончательно. Поэтому, как только чув­ствовал, что сердце начинает щемить от жалости, сразу уходил. Даже начинал рассуждать, чтобы под логикой мыслей скрыть слабость, на­ступившую от чувств:
– Ну ведь жизнь такая, у каждого своя боль...
Жена иногда недоумевала: у человека такое горе, а ты рассужда­ешь, но Варпет знал, что, рассуждая о порядке судьбы, он просто от­гонял плохие мысли, отгонял прочь жалость.
Мужчину звали Рудик. Зубной врач. У него была своя практика в одном из домов недалеко от Урми Япу. Веселый, жизнерадостный. В белоснежном халате, брал в руки страшные щипцы, весело улыбался пациентам:
– А ну-ка открой рот, я только посмотрю, смотри, в руках ничего нет.
– Так ты шутишь, что ли, мы что, дети, Рудик, – говорили пациен­ты, – знаем, ведь, что пришли зуб удалять.
– Дети, кто же еще, – смеялся Рудик, – вот смотрю на твои поси­невшие от страха губы и вижу, как ты меня не боишься.
В Большую катастрофу жена осталась в политехническом институ­те, там преподавала. Скромная, миловидная, тихая женщина. Там же осталась и дочка, студентка четвертого курса, ей было двадцать один. Готовились к свадьбе в середине декабря. Выдавали дочку за сына такого же зубного врача из Большого города, однокурсника и друга Рудика. Много раз приезжали еще с прошлого лета. То на бей[83], то на Терндез, то на Пасху. Весь год сватались.
Рудик ходил довольный, что дочку в хороший дом отдает. Осталась под обломками. Нашли живой в тот же день. Отвезли сначала в Белую больницу, потом в Большой город. Балка раздавила кость ноги. Ногу отрезали, думали, что выживет. Молодой жених ночевал у дверей три дня. На третий день неожиданно поднялась температура. Она умерла, так и не приходя в сознание. Хоронили в середине декабря, в тот са­мый день, когда хотели сыграть свадьбу.
А Рудик остался один с пятнадцатилетним сыном. Теперь вот не спит совсем. Сколько месяцев прошло? Десять. Не спал десять меся­цев.
- Ты представляешь, - иногда рассказывал он Варпету, когда встречались на кладбище, - от горя с ума не сошел, думаю, от бессон­ницы сойду, не может человек постоянно бодрствовать, ни утра нет, ни ночи, ни рассвета, ни заката, один сплошной, бесконечный день... хотя ты и сам знаешь, не говоришь, но наверняка сам сон потерял.


Через сто метров Варпет свернул налево.
Городское кладбище находилось на возвышении наподобие холма. Снизу создавалось впечатление, что ряды могил по порядку восходят до вершины, чередуясь. Ряды были неровными, поскольку могилы друг на друга похожи не были ни размерами, ни видом, ни архитек­турой сооружений. Памятники, огромные комплексы, целые семьи, просто одинокие скромные могилки с небольшим камнем с гравиро­ванными сухими датами. По-разному...
От ливня на проходах между рядами образовались огромные лужи, а по краям луж - грязь, рыхлая, обильная. Там росли сорняки, кое- какая трава. В дождь лужи были непроходимыми и похожими на болото. Даже казалось, что грязь засосет любого, ступившего сюда ногой. Но когда дождь заканчивался, через пару часов рыхлая грязь начинала высыхать, и перешагивая от одного островка травы, сорня­ков и высохшей грязи, можно было миновать лужи и подняться на верхние ряды могил.
В третьем ряду, свернув к сравнительно большой тропинке, Вар- пет поздоровался с женщиной в синем платке, из-под которого вы­глядывали несколько прядей поседевших волос. В демисезонном до­рогом пальто из серого твида и в черных замшевых ботинках. В одной руке закрытый зонтик, в другой - батистовый носовой платок. Им она нежно вытирала следы дождя на фотографии, выгравированной на роскошном розовом граните, с черными вкраплениями. От черного вкрапления розовый цвет гранита издалека казался темнее. Почти ко­ричневым - в закатные часы, а по утрам - отливая серебристым от­тенком. Красивый камень и много фотографий.
Женщина ему не ответила. Не нарушая ее тишину, он постоял пару минут. Потом опять заговорил:
-          Дождь был сильный...
-          Да, оставил следы на граните, - на этот раз ответила женщина. - Всюду грязь. Да и холодно. Как будто уже зима.


-          Это от слез. Когда плачешь, холоднее.
-          Наша могила самая большая здесь, - сказала она, повернувшись к Варпету.
-          Ты почему вспомнила об этом? - удивился Варпет. - Словно впервые узнала, что самая большая. Но не самая большая, на том краю, напротив вторых ворот есть побольше... все погибли. Там чело­век двенадцать. Даже младенцы.
-          Младенцы - это нехорошо. Где это двенадцать? Спущусь по вто­рым воротам, посмотрю, - она покачала головой, - кто-нибудь остал­ся хотя бы ухаживать за могилой?
-          Я их не знал. Хотя и жили в центре. Говорят, что долго жили где- то в Киеве или где, приехали провожать младшего сына в армию. В живых остался один сын. Сначала видели здесь, потом исчез. Может, уехал или с ума сошел.
-          Я тоже с ума сошла, - спокойно отозвалась женщина, словно ни­чего странного в этом предложении не было ни для кого, - в тот день твоей жене рассказывала. Говорю, вот только ради дочки и живу. Вы­дам замуж. Пусть внуки родятся, первого назову именем сына, Вагра­мом. Красивое имя, как думаешь?
-          Ну да, красивое, конечно, красивое, - ответил Варпет, чтобы ее не обижать.
-          Замуж выдам, - продолжала женщина, - главное, до этого дожить в здравом уме, а то придут свататься, перед людьми дочку опозорю, скажут, мать с ума сошла. Даже по утрам мед пью. Говорят, помогает. Ты пробовал? - спросила она, но, не дослушав, продолжила: - Пусть голова на месте останется, дочь заберут, сын у нее родится, а потом умру, со спокойным сердцем. А то живу, как эти сорняки, воооон те, что по краям луж растут. Никому не нужные... Пусть весна наступит, все решится.
Варпет пошел прочь быстрым шагом, до того, как порог его сердца снова хотела переступить жалость.
Прошел по двадцати рядам до самого возвышения, где напротив


радиолокаторов были похоронены двое его внуков. Не доходя до мо­гилы, за двадцать метров, остановился у беседки, которую смастерил сам. Поставил полотняную сумку на деревянную скамейку, сел, осмо­трелся. Радиолокаторы от ветра слегка покачивались. Знаете, такой звук, как будто сломалась жестяная крыша, в большую щель прони­кает ветер, он свистит, но одновременно ржаво дребезжит жестяная крыша. Радиолокаторы издавали именно такой звук. Звук узнавае­мый, но без имени.
Потом посмотрел вниз. Всюду стук молотка по камню. Обрывки фраз. Громкий плач. Звуки пилы. Все суетливо, в движении, уносили, приносили, самосвалы что-то разгружали, кто-то уходил, приходил, рыдал, говорил. После безмолвия города казалось, что здесь кипела жизнь.
“– Странно, внизу казалось, что жизнь ливнем смыло. Что всех съел дождь! Ан нет! Здесь все живы. Просто, наверняка, после дол­гих ливней соскучились. А по кому же еще скучать? Все, по ком ску­чаешь, здесь. Поэтому все правильно! Где же нам быть ”, – подумал Варпет.
Из полотняной сумки достал китайский термос жены. Открыв, на­лил в чистую белую чашку горячий черный кофе, достал домашний бисквит. Приятно запахло кофе и домом. Ваниль? Дрожжи? Гвоздика?
Да, черт его знает, что она добавляет туда. Нет, точно ваниль. Почему-то у жены все пахнет ванилью, чай, даже иногда кофе. По­чему, интересно? У матери на кухне все пахло мятой и такой стран­ной травой, как будто с запахом прогоркшего масла – мариамахот[84] какой-то. Она хранила эти травы в мешочках, а иногда оставляла мешочек с мятой открытым, специально, чтобы все запахло мятой. Простая посуда пахла мятой, мятой пахли шкафы, полотенца, даже лекарства.
У жены был запах ванили и еще какой-то другой травы или цветка. Лаванда? Одуванчик? Точно не сирень. Она их хранила в жестяных банках. Варпету иногда казалось, что у ванили есть свойство прони­кать сквозь стены, сквозь время, расстояния. Когда уезжал в Сибирь, открывал чемодан, вроде на другом конце земли, но опять чувствовал аромат ванили. Что-то обязательно пахло ванилью. Даже здесь, в этой беседке, запахло ванилью, запахло домом.
Он приходил сюда часто. Почти каждый день. В ливни не мог. Не то, чтобы боялся дождя, просто знал, что еще на первом ряду застря­нет в луже грязи, словно в болоте.
“- Не нырять же, как ныряли зоркие лягушки в болото и не высо­вывали носа, пока все люди не уходили. Тут такие лужи, что кажется, пять метров под землей ”, - думал он.
Первые месяцы после Большой катастрофы, бывало, ночевал здесь. Тогда строили могилу. Все сделал сам, участок, ограждение, базальт, гранит. Все, как хотел и как представлял. Торопился так сильно, что вообще не хотел уходить домой. Сидел здесь. На месте беседки была скамейка. Принес какие-то куски железа, сам смастерил беседку.
Многие тогда ночевали здесь. Утром вот так же наливали друг другу кофе в термосе, безмолвно, сконцентрированно, не нарушая молчания. Передавали инструменты друг другу, тоже молчаливо. Без лишних слов. Варпету нравилось это молчание. Как будто не было необходимости вежливо делать вид, что все хорошо. Все было пло­хо, печально, грустно, и люди это знали, они знали друг о друге, зна­ли, что словами о радостном продолжении жизни ничего не изменят, понимали глубину горести, понимали без слов. Чужие люди делили одно большое горе без слов.
Когда уже могила была готова, все равно приходил, не ночевал уже, но приходил. Регулярно, ответственно. Если кому-нибудь при­шло бы в голову засечь время в половине девятого каждым утром, они увидели бы его ровно в это время на этой дороге, пересекая те же улочки, потом здесь в этой беседке. Приходил, чтобы просто по­быть здесь, посидеть, подумать. Внизу был неуютный, чужой город, а здесь разговоры, голоса, даже шутки. Некоторые приносили газеты и читали, сидя на скамейке.
-          Интересно, наша жизнь превратилась в сплошной сюрреализм, - говорил Еврей Сеник, - перемешалось, люди на кладбище приходят как будто в обычное место, посидеть. А дома чувствуют себя неуют­но.
-          А что такое сюрреализм? - спрашивали парни у Сеника, - опять из своих книг слова непонятные говоришь. Даже выговорить трудно, мы же простые ремесленники.
-          Скажем так, это то, что сейчас происходит, - с грустью говорил Сеник.
-          Хаос, беда?
-          Скажем так, что-то непонятное и странное, - объяснял Сеник, а потом, подумав, добавлял: - Но имеющее глубокий смысл.
-          А что странного-то? - спрашивали друзья. - Странно, что после всего этого мы еще ходим куда-то, садимся, говорим! А не то, что на кладбище ходим, как к себе домой! И где ты видишь глубокий смысл в том, что земля под ногами сгорела?
-          Оно и верно, что же тут глубокого, я просто так сказал, к слову, - дипломатично отвечал Сеник и закрывал тему.
Нет, он смог бы, конечно, объяснить, что такое сюрреализм, и даже смог бы привести сотни примеров, как в разных уголках планеты на­чинала гореть земля, о принципе бумеранга, о вечности человеческой души. Потом смотрел на обросших, жалких, сгорбившихся друзей, которые спорили, кто из них первым умрет и найдет успокоение в смерти, и понимал, что нет никакого смысла объяснять им порядок вселенной. Для них этот порядок был неприятным и несправедли­вым, уже навсегда.
...Приходя сюда, Варпет много размышлял. Он столько не размыш­лял за всю жизнь. Человек, привыкший к древесине, к простому укла­ду, он обычно ни о чем не думал, когда работал. Говорил, что работа отвлекает от мыслей. От всех мыслей.
А здесь думал и думал. Мысли были об одном и том же. Даже с какой-то регулярностью, дисциплиной, определенным порядком и по­следовательностью повторения. Повторялись не хаотично, вразброс, словно в путанице, а спокойной вереницей. Здесь была та самая точка “Б”, куда он спешил. А где была точка “А”? Дома? Да, наверно, дома. Там была обычная жизнь, люди, все говорили, что жизнь продолжа­ется, а он этого не чувствовал, он как будто разочаровывался каждый день. Утром. Открывал глаза, рассветало - разочаровывался, шевелил руками, ногами, не онемели, значит он еще дышит - разочаровывался, жена гудела про крышу - разочаровывался. Ему хотелось проснуться и почувствовать, что все - все эти дни после Большой катастрофы были неправдой, чужой историей, фильмом, а на самом деле его уже давно нет на свете, с того самого момента, с 11 часов 41 минуты.
Когда шел пешком, они словно улетучивались, пропадали, рассеи-
С СУ ??
вались в движении, а потом здесь точка “Б”, где они становились уже спокойными, даже умиротворенными.
Сначала он возвращался к событиям того дня. Ко дню большой катастрофы. В подробностях, деталях. Он знал уже, что все в Городе много раз возвращались к деталям того дня. Даже переспрашивали друг друга:
-          А ты помнишь, какое было небо?
Или:
-          А ты помнишь, были только тучи и облака или было ясно?
Или:
-А ты помнишь, было так тепло, что открывали окна или просто не было морозно?
Или:
-          А ты сразу понял, что катастрофа или просто показалось, что кружится голова?
-          А какими были ели на площади? Бледными?
-          А ты чем занимался?
-          А где ты был?
– А о чем ты первым подумал, куда побежал?
– А что ты видел, когда добегал до своего дома? Я, например, ни­чего не видел, даже трупы под ногами.
– А кого ты первым увидел, когда выбежал из дома?
– А вся жизнь перед глазами перенеслась или вообще не думал, что что-то странное?
– А были ли почки на деревьях?
– А чувствовало ли сердце что-то или только непогоду?
И так далее... так далее... от деревьев, осадков, теплоты в воздухе до самых суеверных предчувствий и дел, которыми собирались за­няться или куда собирались пойти.
Он много разговаривал о тех днях с друзьями, знакомыми. Гово­рил охотно. Пытался восстановить события из недостающих деталей. Даже те минуты, которые сам не застал.
– Ты часто возвращаешься в тот день, – говорил ему Еврей Сеник, – ты отпусти. Ты бы ничего не смог изменить.
– Думаешь, если бы остался дома, остался бы с детьми, и они ни­куда бы не ушли, ты пойми, я бы не отпустил, – говорил он часто Сенику.
– Если бы, да кабы, возможно да вероятно. Жизнь такой не бывает. Все случается, когда должно случиться. Ты же сам знаешь, идешь по улице, а на голову кирпич падает. Ты же сам говоришь всегда об этом. Даже научно невозможно все спрогнозировать.
– Никак не отпускает, все время возвращаюсь, словно хочу, чтобы мне тоже было больно, как и им. Так бывает?
– Конечно, бывает. Вот моя мать, например, про это сказала бы, что твои внуки теперь в лучшем мире. Да и все, кто ушел. Но в Бога ты не веришь. Если бы верил, было бы легче.
– Не знаю, как бы мне стало легче. Ты понимаешь, даже если в луч­шем мире, мне от этого спокойно не становится. Где это лучший мир? Далеко, невидимо, непонятно. Им лучше было бы рядом со мной.
-          Это, конечно, так. Но люди верят в лучший мир. Нет, не ты, ты говоришь, что не веришь.
-          Ты перестань про Бога мне рассказывать, если твой Бог есть, по­чему с моими детьми такое произошло, как он это допустил, - серди­то спрашивал Варпет.
-          Я не знаю, Варпет, это долгий разговор, не сейчас, как-нибудь в другой раз, - говорил Сеник каждый раз.
-          Вот бы не прокручивать. Ты думаешь, когда-нибудь перестану прокручивать? Возвращаться.
-          Ты человек капризный. Ты же нас ни во что не ставишь, - улыб­нулся Сеник. - Ты же меня не слушаешь. Я тебе говорю, а ты мне не веришь. Думаешь, что утешаю. Сам решаешь, во что верить, а во что нет. Капризный!
-          И ты туда же, вот жена тоже говорит, что капризный. Заладила про крышу, я ничего не хочу слышать. Не понимает меня, мне же ни­чего не хочется. Понимаешь? Мне жить не хочется, понимаешь?
-          Понимаю? Понимаю! Мне самому не хочется, это я еще нико­го не потерял, а тебе-то каково? Понимаю. Иногда выхожу, прогу­ливаюсь до елей на Большой площади, к церкви, я уже не говорю о кладбище. Оно же больше Города стало. Знаю, легко говорить. Вот скажу, ты должен жить, должен одно, должен второе, получится, что слушаешь, но не слышишь. Не подобает мне, человеку в горе о завтрашней жизни говорить. Сейчас это тебя только раздражать будет.
-          Так и есть. Как только слышу про жизнь, про завтра, про какой-то план, сразу хочу вычеркнуть из жизни человека, кто об этом говорит. Бывает, иду по кладбищу, сидит женщина, все потеряла, все похоро­нила, а сама “весной это”, “весной то”. Я же не такой философ, как ты, думаю: “вот женщина, ты все потеряла, какая весна, лучше бы ей совсем не приходить”. Я не прав?
-          Говоришь, я философ? Нет, не философ, просто рассуждаю, - отнекивался Сеник. - Я же говорю, никого не потерял, мне говорить легче. А ты в горе, поэтому мои слова сейчас ничего не значат. Так что я и говорить не стану.
...Думал он и о смерти. В последнее время замечал, что о смерти говорить стало легче, чем о любви, о деньгах, о семье, обо всем. Лег­че всего. Она стала менее страшной, менее зловещей. Она стала на­столько близкой, что воспринимали ее в Городе в порядке вещей - вот это парк, вот это Базар, это кольцо, это стакан, это ребенок, здание, а это смерть. Раньше было самым значимым событием в жизни чело­века, ну после рождения, конечно. А сейчас... Она в порядке самых обычных вещей. Умер? Да, умер. Ну, умер. От упоминания смерти не бросало в дрожь, не становилось страшно. Она была частью даже не жизни, она была частью быта, частью дневного уклада, расписания, мыслей, разговоров.
Варпет помнил, как впервые увидел смерть. Тогда умер его дед. Еще в Доме с земляной крышей, в главном доме. Давно. Еще до вой­ны. За год до войны, ему было одиннадцать лет.
Зарун закрылась в комнате, надела черное платье, завязала черный платок, закрыла все волосы, потом плакала. Закрыли зеркала белой простыней, закрыли стекла, мебель.
Ему было интересно, почему закрывают зеркала. Спросил у мате­ри, сказала, что зеркала хранят память о мертвых. Чтобы душа умер­шего не увидела свое отражение, и не осталась там жить и пугать ночами живых. Он тогда представил, как душа больного деда встает перед зеркалом и начинает смеяться. Худощавая душа старого деда. Он даже не испугался, но ему стало любопытно. Он даже запланиро­вал, что после похорон придет однажды ночью специально заглянуть в зеркало, чтобы увидеть отражение деда. Хотя нет, зеркала же закры­ли, значит, отражение там не поселится, перепрыгнет через крыши в соседние дома' и поселится в чужих зеркалах. А жаль...
В доме тогда было тихо. Все замолкли. Говорили шепотом. Он еще подумал, что странным образом все говорят шепотом, а плачут гром­ко, крича. К вечеру, когда пришли люди, Зарун рыдала, вопила, при­читала что-то. Громко. А когда говорила что-то невестке, сразу пере­ходила на шепот.
Его тогда не пустили в дом. Он с другими детьми сидел во вто­ром доме. Открыли калитку, двери, вечером зажгли лампочку над по­рогом, она от легкого летнего ветра слегка покачивалась и скрипела. Свет, тусклый-тусклый, освещал порог. Говорили, что на свет обычно прилетает моль и мошкара, но ему казалось, что ночью на свет обяза­тельно прилетят летучие мыши с острыми клыками. Они с мальчиш­ками ночью принесли деревянную лестницу из мастерской отца, что­бы их увидеть, а если повезет, то и вовсе поймать. Но кто-то услышал их мешканье у порога, и они убежали.
В доме была вся округа, весь Город. Мужчины стояли и угрюмо курили во дворе. Отец стоял поникший. Он смотрел на этот торже­ственное молчаливое шествие, на пожимание рук. Это дружное мол­чание. Потом тайком подбежал к окнам гостиной со стороны двора и наблюдал за взрослыми.
Женщины сидели вокруг гроба, в черных одеяниях, Зарун качалась со стороны в сторону, что-то печально завывала, рядом сидели тетки, Србун, женщины. Все в черном.
У него тогда в горле пересохло, поскольку от мрачной торжествен­ности словно задержал дыхание, боясь выдохнуть. Казалось, если вздохнет, нарушится молчание, нарушится таинство.
Он стоял гордый, что вторгся в мир взрослых, туда, где просто так не войти. Необходимо повзрослеть, чтобы понять. Чтобы быть до­стойным этой мрачной торжественности, этого шепота и громких за­вываний. Как будто он подсматривал, какая она – эта взрослая жизнь, как будто ему раньше времени открывалось то, что ему предстояло увидеть через много лет. Предстояло мрачно стоять среди этих пе­чальных черных одеяний у чьего-то гроба...
Кто-то тогда заметил его, он убежал, схватив по дороге с внешнего подоконника батат. Он побежал в сарай. Спрятался, продолжая задер­живать дыхание, чтобы не услышали по вздоху. Туда прибежал кто-то из мальчишек. Они тогда весь вечер сидели в сарае, щелкали батат и представляли разных соседей, родственников и даже себя на месте Деда. Смеялись? Наверняка! Он уже не помнил.
Потом умер отец. Смерти отца он не помнил. Да и не видел. Когда мать в прихожей стояла и плакала:
- На кого же ты оставил этих сирот. Етииииим...
Тогда кольнуло сердце столько не сама мысль о смерти отца, сколь­ко плач матери. Он вообще никогда не любил, когда плакала мать.
Опять пересыхало в горле, опять он задерживал дыхание, задер­живал в неловкости, потерянно. Чтобы не нарушить ее горе, не нару­шить мгновение, куда его вдруг неожиданно впустили. В загадочный и таинственный мир взрослых. И опять этот громкий плач и разгово­ры шепотом.
Потом смерть брата, тогда опять сердце похолодело. Тогда ему уже хотелось кричать так же, как кричала мать. Пересыхало в горле уже не потому, что задерживал дыхание, а потому, что было больно. Тог - да уже он не вторгался на территорию взрослых, не подглядывал, он стоял среди них. В торжественной мрачности похорон, с холодеющим от боли сердцем.
Он тогда долго не мог смириться. Не мог понять. Часто уходил к Еврею Сенику в мастерскую. Тот умничал и философствовал.
Что же тогда помогло? Даже не знает, может, рождение внуков. Может, семья, дом. Но что-то помогло. Пережил.
А потом содрогнулась земля. Это была уже другая Смерть. Она стала какой-то осязаемой, предметной, словно в самых неприглядных и страшных мелочах ты воочию не только видишь, как она наступает, но стоишь в самом центре, в самой ее гуще. Принимаешь участие в том, в чем всегда была торжественность и мистичность. Как будто опять ты вторгся туда, куда нельзя вторгаться. Ты видел смерть в дей­ствии.
Терялись скрытые смыслы. Терялась недоговоренность, с какой судьба общается с тобой. Обычно Человек маленькими шагами рас­крывает жизнь, познает ее неожиданными открытиями, неизведанны­ми деталями. Знакомится, раскрывает тайны. В смерти тоже было так. Было таинство - мрачное, черное, непрошеное, но таинство. Невоз­можное для человеческого планирования и понимания.
Жизнь была похожа на длинную веревку, и на этой точке события завязывали крутой и плотный узел, а потом кто-то веревку отрезал, прямо на месте узла. И все! Прошлое уже никакими нитями не связа­но с тем, что будет потом. Ты начинаешь все снова, стоишь на краю обрыва.
Нет, ты оборачивался на оборванный узел, но тебе было уже все равно.
Нарушая таинство смерти, нарушалось таинство жизни. И жизнь теряла свое притяжение. Терялся соблазн раскрывать ее тайны. И тебе постоянно казалось, что завтрашний день наступит, но он не твой день, ты проживаешь жизнь, в которой не хочешь находиться. Просто тебе сказали, что у тебя еще есть время, и ты должен это время пере­ждать, пока и твой путь прервется без торжественности, обыденно и некрасиво.
Просыпаясь утром, он смотрел на две фарфоровые чашки жены, спасенные из огромного дома, смотрел, как она, хмурясь, собирая морщинки на лбу, смиренно сжимая белые руки на груди, смотрит на щели на картонных стенах, на размазанные следы проливного дождя. Раздражался по пустякам, по мелочам. Знал же, что она не виновата, что надо бы поддержать, помочь, поговорить. Но о чем? О жизни? Нет толка. О прошлом? О нем хочется забыть. О будущем? Его и так не будет. Или о глупой весне, которую все так ждали? Но она же все равно не придет... Никогда не придет...


– Видишь, как здесь оживленно, весь город здесь, – заговорил с ним мужчина, подходя к беседке.
Варпет слегка повернул голову, как будто намекая, что слышит, но не хочет говорить.
– Я здесь, – привлекая к себе внимание, опять заговорил мужчина, – у нас соседние могилы. Я всегда тут. Ты меня никогда не замечаешь. Вижу, что и ты приходишь каждый день, только никогда не загова­ривал, мне же тоже ни с кем не хочется разговаривать. Моя бы воля, навсегда бы замолчал. Я Беник.
Варпет оглянулся. Перед ним стоял мужчина средних лет, по коже, по стройному телосложению было видно, что ему было не больше со­рока лет, только волосы седые. Кивнул.
– Я тоже прихожу сюда каждый день,– сказал Беник, – дочка здесь, сын и внук. Внук с твоим старшим внуком одного возраста, пять лет. Я смотрел.
– Значит тебе больше сорока, если внук есть.
– Сорок пять.
– Детей не осталось?
– Остался сын. Младший, школьник. Старший был студентом. Утром Большой катастрофы зашел к дочери, договорились, что забе­рет ребенка к нам. Дочь собиралась на работу. Нашли на лестничной площадке первого этажа, несколько секунд и спаслись бы, теперь хотя бы от дочери ребенок остался. А так ничего не осталось. Я поседел за один день.
– А жена?
– Ну жена не приходит сюда. Сначала думал, что с горя с ума сой­дет, пойдет скитаться по ущельям. Знаешь ведь, как бывает с жен­щинами. Они же детей по-другому любят, сумасшедшей любовью. Моя мать говорила, когда ребенку больно, словно отрезают один мой палец. Вот потеряла двоих детей, представляешь. Как же ей быть?


Странная стала немного. С ума не сошла, конечно. Но все забывает, не отвечает на вопросы. Иногда задумчиво ходит по дому, смотрю, взяла книгу, открывает холодильник, ставит туда. А сливочное масло может в книжный шкаф положить. Сначала плакала много, теперь не плачет. Даже перестала сюда приходить. Часами сидит в саду. Ты, на­верно, мой дом, видел, красивый с балконом и густыми деревьями, за русской церковью. Там, во дворе сидит. Не разговаривает, не плачет, ничего... Просто сидит, смотрит в одну точку. Ты тоже здесь много бываешь.
-          Не хочется уходить, здесь спокойно. В город спускаюсь, там так молчаливо. Сегодня, после ливня выхожу, все двери и окна заперты, словно после бомбежки разграбленная, осажденная, одноэтажная де­ревня, а не Город. Думаю, всех, наверно, ливень съел.
-          Мне тоже здесь лучше. Я тоже не хочу говорить. Даже с домаш­ними. Вот пойду сейчас домой, сидят во дворе или в доме в прихо­жей моя сестра, ее дети. Приходят жену “развлекать”, говорю “Здрав­ствуйте” и иду к себе. Стал нелюдимым.
Варпет одобрительно кивнул.
-          Мне вообще дышать не хочется, какое там разговаривать, - ска­зал он. - Первые месяцы вообще приходил в шесть утра, уходил в полночь. Иногда оставался на ночь.
-          Да я тебя видел, я же тоже ночью оставался, когда работали. Про­сто ты приходишь задумчивый, по сторонам не смотришь, вот я тебя и не тревожил. Думал, мало ли, человек со своим горем, молчаливый, чего лезть со своими разговорами. Не подобает.
Он замолк. Помолчал несколько минут. Потом заговорил снова:
-          Думаешь, пройдет?
-          Что пройдет? - спросил Варпет.
-          Даже не знаю, что именно. Все это. Столько всего навалилось, иногда сложно подобрать слова. Не знаю... боль эта, тревога, горе. Это нежелание просыпаться, внутри какое-то жжение постоянное, словно костер горит в груди, понимаешь? Хочется убежать, а не мо­жешь. Места себе не находишь, словно куда ни сядешь, везде горячий котел и парит, парит, стены парят, крыша парит.
-          Горе никогда не проходит, - сказал Варпет с уверенностью, - я даже по телевизору видел, один японец, врач какой-то именитый, ка­жется по делам нервным, сказал, что последствия таких катастроф, обычно, сказываются на людях через двадцать лет. Двадцать лет... не знаю даже. Так долго? Я, конечно, столько не проживу. Я даже до вес­ны вряд ли доживу... Но горе не проходит. Может быть, притупляется со временем. Я вот часто вспоминаю, как брата хоронил, молодого, сердце остановилось в Эстонии, в Таллине. Красавец! Когда умер, сказали, армянский царь умер, таким красавцем был - широкоплечий, гордый. Так вот, когда он умер, мне казалось, со временем пройдет, не прошло, просто отдаленно все, словно в другой комнате, словно серд­це разделилось на полки, на верхней то, что остро болит, а на нижней болит, но не остро. Вот с братом именно так. Тебе, конечно, трудней будет, это твои дети.
-          Жене трудней, - продолжал мужчина, - иногда она забывает, что детей нет, говорит, Беник, забери внука, привези вечером. Или вот се­годня, выхожу из дома, а она мне - вечером пойдем к дочери. Или откладывает обед, говорит, сын вечером придет. Смотрю, готовит, го­ворит, сын любит. Я теперь понять не могу, у нее и вправду что-то серьезное с памятью, или просто мысли запутались. Все время жалко. Я же мужчина, кое-как потерплю, а она мать. Ей как терпеть?
-          Этого я не знаю, - сказал Варпет,- правда, не знаю. Просто свежо еще все. Может со временем легче станет. Я же про завтрашний день не думаю совсем, мне кажется, я долго не проживу, вот и не задумы­ваюсь. Я двух детей в этой земле оставляю каждую ночь, мне ничего уже не нужно. Вот и не думаю о завтрашнем дне. Мой друг Еврей Сеник, ты его наверняка знаешь, ювелир, недалеко от Центрального парка живет, там у него мастерская, говорит, что надо отпустить, не вспоминать, сюда реже приходить, заняться чем-то. Дом построить. Но я ему не верю, хотя он и ученый, умный очень. Всякие там еврей­ские книги читает. Мать еврейка. Но все время про Бога говорит, а я злюсь. Говорит, если бы в Бога верил, что они в лучшем мире, мол, было бы легче. Может, ты попробуешь чем-то заняться? Второго сына женишь, внуки родятся. Заботы, новые дела, вот и отойдет...
– А твой сын, невестка? Им лучше? Я их не вижу здесь, не при­ходят? – спросил Беник.
– Они уехали. Вот детей похоронили и уехали. В Россию. Пра­вильно сделали, я настоял, в другом месте пусть начнут новую жизнь, молодые еще. Хочу, чтобы еще дети родились. Я же здесь, им нечего здесь делать, кладбище больше города стало.
Варпет налил еще кофе. Взял вторую чашку, налил кофе для Беника.
– Горячий, выпей. Потом пообедаем.
Они молча пили кофе. Допив, Беник встал:
– Ладно я пойду. Мне надо лестницу почистить. Она утром на сви­нарник была похожа, как будто не ливень, а сверху грязь льет. Навер­но весь день буду чистить.
Беник ушел.
Варпет, оставив чашки кофе в беседке, забрал полотняную сумку и подошел к могиле. Здесь тоже, как и по всему городу, ливень рас­топтал лепестки и стебли хризантем, которые оставила здесь жена. Он собрал их, выкинул за базальтовое ограждение.
Он не любил цветов, никаких. Но жена каждый раз покупала, выби­рала долго, один к одному, срезала лишние листики на стебле, стебли ровные, красивые, ставила здесь в базальтовую вазу. Он, естественно, удивлялся, почему женщины любят цветы, приносят и на праздники, и на печаль. Что за мания нести всюду цветы?
Собрав все стебли и лепестки, он довольно кивнул:
“– Вот, так лучше. А то раздражает каждый раз, вокруг разруха, а в вазе шесть хризантем. Как будто они что-то могут изменить, кому-то они могут быть нужны. Глупые цветы. А в ливень вообще, только сви­нарник здесь разводят. Лепестки, лепестки, похожие на измученные водой, мертвые водоросли”.
За гранитным камнем, на котором были высечены фотографии внуков, он заметил небольшой куст шиповника.
Шиповник впервые появился здесь в начале лета, в июне. Тогда закончились майские дожди. Была радуга. На радугу он тоже долго сердился. Она была неяркой, такой размытой, с мягким свечением, окрашивала небо в какой-то смешанный цвет розового, желтого и зе­леного, без четких линий. Когда внуки были маленькими, он им рас­сказывал, что сейчас из этой радуги начнут выпрыгивать солнечные зайчики. Дети старшей дочери, всегда выбегали на улицу, чтобы этих зайчиков поймать, а потом искали их сверкание в дождевых лужах, а потом перепрыгивали через них, гоняясь за невидимыми солнечными зайчиками. Радуга его раздражала. Колючий куст тоже его рассердил. А жена радовалась:
-          Видишь, из этой земли еще что-то растет... Смотри, как хорошо... Потом красиво расцветет... Будут живые цветы... Потом к осени будут темно-коралловые плоды... Будет красиво...
-          Красиво! Это цирк, что ли, чтобы о красоте думать, - тогда ска­зал он, - у меня сердце черное, а ты про темно-коралловые плоды говоришь! Кому они нужны? Пусть в другом месте растут.
Отрезал куст, долго с ним спорил, ругался, наказал больше здесь не появляться, выкинул за ограждение, потом сжег со всеми другими сорняками.
А теперь куст выпрыгнул вновь. Увидев его, Варпет удивился, что не заметил до начала ливней. Подошел, дотронулся, чтобы проверить, может ночной ветер принес откуда-то чужой вырванный куст. Нет, куст был настоящим, с ветками и шипами.
“- Вот колючая Зараза!” - подумал он, но уже без раздражения.
Спокойно посмотрел на куст, даже отрезать его не стал. Просто сел на базальтовое ограждение и развел руками.
Он сидел на возвышении холма, под огромными старыми локато­рами, в которых зловеще гудел ветер, смешиваясь со стуком молотков и отчаянного женского плача, смотрел на Город внизу - неуютный, замолкший, с запертыми дверьми и окнами, Город, обессиленный первым ливнем и осенними ветрами, Город, изнеможденный от горя. Смотрел на маленький куст, которому предстояло в этой земле про­держаться холодную зиму и дожить до весны...


Варпет, конечно, не знал, каким будет его Завтра. То самое Завтра, наступления которого он не хотел.
Не знал, что Город еще долго на этом холме будет живо стучать молотками даже сильнее, чем на улицах и во дворах внизу. Не знал, что до весны не доживет не только куст шиповника, но и его жена. Строители в марте не приедут. Она начнет много плакать. Он ей поо­бещает, что купит дом или построит... непременно летом что-нибудь придумает. А в апреле она просто уснет и не проснется. Сердце оста­новится во сне. Даже не успеет принести сюда весенние мимозы. Ее похоронят на этом же возвышении, рядом с локаторами, в которых постоянно будет гудеть ветер.
Потом летом он купит дом. Небольшой, простой, с маленьким дво­риком, но высокими окнами. Светлый, очень светлый.
“- Похож на старую квартиру. Там тоже было много света. Осо­бенно в гостиной. Жене бы понравилось, - подумает он, когда будет покупать. - Хорошо, что окна высокие, а то живут с низкими окнами, как в подвале, как только не задыхаются, глупые люди... ”
Потом он одиноко переедет. Дети помогут обустроиться, перевезут новую мебель, из старой бытовки привезут посуду, какие-то новые сервизы в коробках, купленные женой. Две фарфоровые чашки и се­ребряный поднос, которые она берегла в память о старом доме. Когда дети уедут, он несколько дней будет ходить по магазинам, встречаться с кем-то. Договариваться. Достанет из кармана коричневого пиджака десятирублевые купюры. Много купюр. Потом к вечеру вернется с небольшой коробкой. Откроет в гостиной. Торжественно достанет из нее... торшер с маленькими цветочками. Именно такой, какой хотела жена. Поставит его перед ее фотографией.
- Тебе понравится, - скажет он, - ты хотела именно такой, часто говорила об этом, а я даже не слушал, думал, что женские глупости. Мне ведь было тогда не до этого. Хотя, конечно, глупости! Даже не­понятно, зачем их придумали, эти торшеры. Никогда не видел, чтобы


кто-то читал книжку под светом торшера. Покупают, чтобы хвастать­ся друг перед другом! Достал у Рубика из военторга. Рубик сказал, специально попросил кого-то из Большого города достать чешский торшер. Был еще и другой - с бархатной бахромой, золотой бахромой. Но я помню, что ты с бахромой не хотела. Видишь, и дом есть, и тор­шер, а ты взяла и умерла. А я всегда думал, что первым умру я. Даже переживал, как же ты сможешь без меня, одна и беспомощная. Даже боялся, что с ума сойдешь, пойдешь скитаться по ущельям. Никогда не представлял, что однажды проснусь, а тебя нет. Предательница...
Потом наступят перемены, потом война. Совсем другая жизнь. Старшая дочь уедет вскоре во Францию с детьми и с куклами. Начнет работать в ателье кукол, со временем ее станут узнавать, для ее кукол будут устраиваться выставки, они займут место в именитых коллек­циях. Но одну куклу она не продаст никогда - ту, что смастерила в ночь после Большой катастрофы, с грустными глазами и застывшей слезинкой из стеклянных бус.
Когда наступят перемены, партийная активность больше не будет сдерживать ее мужа - молодого Арама. И его плохая “наследствен­ность” все-таки проявится! Он с Соной разведется и женится во второй раз на женщине намного моложе себя, потом в третий раз... и будет у него много детей, как у предков - “легендарных босяков” первого Деда Арама и второго Деда Арама. Правда, в отличие от них, он всегда будет помнить, какой ребенок от какой именно жены.
Вторая дочь Варпета - Нана', через десять лет уедет в Америку с мужем и двумя детьми. Там они откроют маленькое кафе - “бейкери”. Будут печь армянскую гату и “птичье молоко” по рецепту Шушан. Дети Наны вырастут гражданами далекой страны, будут говорить на другом языке.
Сын Варпета - Ованнес умрет от сердечного приступа через два года после Большой катастрофы. Сердце не выдержит тоски по де­тям. Невестка Лида останется жить в России, мужа похоронит там же, потом выйдет замуж во второй раз, у нее родятся двое сыновей, она назовет их Григор и Тигран. Каждое лето Лида будет приезжать на могилу старших детей.
Сестры Варпета – Ббук, Зануда и Асмо, брат – Эреха с семьями проживут каждый свою жизнь, временами радостную, временами пе­чальную – разную.
Србун умрет, когда ей будет сто один год. Перед смертью опять будет говорить про 26-й, про турок, про войну, про интуицию погоды, которая чувствует беду. Будет повторять, как когда-то Зарун:
– Кому я нужна? Живу тайком от мертвых. Одной ногой в могиле. Даже правнуков похоронила, а Бог не забирает, видимо, испытывает, что еще смогу вынести. Хотя... что же давали Небеса, чтобы не тер­пели на земле!
Она по-прежнему будет ходить с “Нареком” в руках, где хранила фотографии умерших. И будет часто молиться, долго и самозабвенно, пока не наступит умиротворение...
А сам Варпет проживет до глубокой старости. Седой, уже сгорбив­шийся, с быстрой походкой и острым умом. Рассудительный, ворчли­вый, мудрый... Будет жить в своем светлом доме. В Доме с торшером. Раз в два или три года будет уезжать во Францию. С гордостью будет ходить на выставки дочери. В своем коричневом шерстяном пиджаке и начищенных до блеска туфлях. Оттуда будет ездить к младшей доче­ри – в Америку, в Калифорнию. Его будут возить по калифорнийским пляжам, каким-то старым индейским храмам, внуки пригласят его в ковбойские бары, угощать гамбургерами и стейком. Они будут сидеть в ботинках на чистом ковре, много шуметь и слушать чзр-взр музыку, и он будет ворчать, что забыли все приличия, нет уважения к старшим.
И всегда будет возвращаться в начале осени, ближе к первым лив­ням. Так и не привыкнув жить вдалеке от Города, всегда возвращаясь к этой земле, где глубоко-глубоко, почти до самых невидимых недр, уже вросли его корни, до которых не дотянутся даже самые сокру­шительные бури. Со времен древних мамонтов и до бесконечности в невидимом будущем.


Такой же безусловной любовью будет любить свой Город, исто­рию которого он знал еще до своего рождения. Будет любить гулять по улочкам, останавливаться у ворот знакомых домов, обмениваться парой фраз, будет по-прежнему часто приходить к Церкви Семи Ран по вечерам, где собирались его друзья, а по воскресениям продавали жертвенных голубей. Времена изменятся, будет обнищавшая стра­на. Будут запираться двери навсегда, ворота, они осиротело обрастут многолетними некошеными сорняками, на улочках с годами станет меньше горожан, которых он знал, а у Церкви Семи Ран меньше дру­зей, к которым спешил.
И даже через двадцать лет часто будет приходить на этот холм, ря­дом с локаторами, сидеть в этой беседке, смотреть сверху на Город и думать о прожитой жизни, о судьбе Города, о своей собственной судь­бе. Будет думать об одиночестве, которые двадцать лет у него было связано со звуком этого ветра в локаторах, тишиной на могилах и пе­реплетением смерти и жизни, утратившей всякую тайну и торжество.
Умрет он через 22 года после Большой катастрофы. У него тоже остановится сердце. И если каждый раз перед смертью родных серд­це холодело - “мерзло”, как говорил он, разгоняя по венам ледяную кровь до самых кончиков пальцев, в день своей смерти он ничего не почувствует. Умрет совершенно обыкновенной ночью, не доставляя никому никаких хлопот, прожив долгую жизнь с черными и белыми полосками везения и боли, послушно пережив все, что ему отвели Небеса.
Это все потом.
А пока... была первая осень, конец октября. Ливни приносили с других концов планеты новые надежды, на выжженной от горя со­дрогнувшейся земле выживали колючие кусты, трава, деревья, цветы. Выживал Человек. И это значило, что, несмотря ни на что, в старин­ном Городе, в северном краю по эту сторону Горы, все еще хранились предания древности и чередовались времена года. Значило, что все еще вертелась Она - эта долговечная, вечная, эта живучая Земля...


ССЫЛКИ


[1] Арев (арм.) - солнце.
[2] Джулик (диалект.) - сокращенное от имени Джулия.
[3] Журчать как речка (арм.) - заливисто смеяться.
[4] Корень Евы (иронично) - женский род, потомки первой женщины.

[5] Приходить хотеть (диалект.) – приходить свататься.
[6] Песа (диалект.) – зять.
[7] Пайлун – имя, а также слово в армянском, что означает блестящий.

[8] Франк (диалект.) - так в этих краях называли последователей католической церкви. Проживали в основном в исконно католических армянских селах или в самом Гюмри. Слово также имеет нарицательное значение “диплома­тичный человек”.
[9] Тагуи (арм.) – королева.
[10] Продавец керосина.
[11] Дудулак (диалект.) - самодельный свисток.
[12] Карпет (арм.) - ковер.
[13] Хашлама (арм.) - блюдо армянской кухни из вареного мяса и картофеля.
[14] Мер джан (диалект.) - одно из принятых ласковых обращений к матери.
[15] Имеется в виду Великая Армения - древнее армянское государство на тер­ритории Армянского нагорья, существовавшее более 600 лет, начиная с 190 года до н. э. по 428 год н. э. При Тигране II, превратившись в крупнейшую державу, имела границы от Куры до Иордана и от Средиземного моря до Ка­спийского.
[16] Смотреть невест (диалект.) - смотрины.
[17] Эйтадж (диалект., ироничн.) - попечение, забота.
[18] Съедать мозги (диалект.) - соблазнит, очарует.
[19] Танов апур (диалект.) – спас, армянский национальный суп из кисломолоч­ных продуктов.
[20] Гёрмамиш (диалект.) – хапающая деревенщина.
[21] Антер-антиракан (диалект.) – сирота без присмотра.
[22] Батат (диалект.) - принятое название подсолнуха.
[23] Дервиш (диалект.) - слово применялось в значении скиталец, бродяга.
[24] Байраг (диалект.) - война.
[25] Ай мер (диалект.) - обращение к матери.
[26] Пипил (диалект.) – металлическая пробка бутылок.
[27] Шун, шан ворди (диалект., ироничн.) – собака, щенок собаки.
[28] Хориз (арм.) - сладкая начинка для гаты (выпечка).
[29] Как у свиньи (диалект.) – распространенное сравнение для определения не­ряшливости, неопрятности.
[30] Джиндар (диалект.) – скупой человек.
[31] Толма (диалект.) – произношение традиционного армянского блюда “долма”.
[32] Качахак (арм.) - сорока.
[33] Ахпар (диалект.) - слово “Ьцршдо”/брат в западно-армянском произноше­нии. Слово стало нарицательным для обозначения армян, переехавших из Диаспоры.
[34] Мутака - подушки в мусульманских странах.
[35] Чаман (арм.) - специя, тмин.
[36] Клклан мушурба (диалект.) - традиционный в этих краях булькающий кув­шин для воды.
[37] Джандами гёр (диалект., груб.) – далеко, запропаститься к чертовой матери.
[38] Анжелика – культовая героиня Мишель Мерсье в серии французских кино­фильмов.
[39] Бахчали – (диалект.) форма ювелирного украшения.
[40] 1980-е годы.
[41] Палас (диалект.) - стандартный безворсовый ковер в типовых советских квартирах.
[42] Строммаш (диалект.) – рабочий квартал рядом с заводом Строммашина.
[43] Կաքավ (арм.) - куропатка.
[44] Флора Мартиросян - известная армянская исполнительница народной музы­ки.
[45] Араксия Гюльзадян - знаменитая армянская певица, исполнительница на­родных песен.
[46] Не пахнуть человеком (диалект.) - не быть человеком.
[47] Песни, исполненные Араксией Гюльзадян.
[48] Вардан Мамиконян - армянский полководец, спарапет, князь.
[49] Оборот речи (диалект.) – очень тощий человек.
[50] Сев Жам – церковь Сурб Ншан в Гюмри.
[51] Босяк (диалект.) – в местном диалекте применяется со значением бабник, ловелас.
[52] Песня армянской певицы Арев Багдасарян.
[53] Капо - (диалект.) сокращенное от слова “капик” - обезьянка.
[54] Байлон (диалект.) - плотная ткань.
[55] Геноцид армян в Османской империи в 1915 году.
[56] Бастурма (арм.) - национальная мясная закуска.
[57] Блюда грузинской кухни.
[58] Сумгаит (арм.) - имеется в виду Сумгаитский погром, беспорядки в городе Сумгаит Азербайджанской ССР 27-29 февраля 1988 года, сопровождавшие­ся массовым насилием в отношении армянского населения.
[59] Надо много стараться, чтобы дорасти.
[60] Анбахт (диалект.) - имеющий несчастную судьбу.
[61] Бабудж (диалект.) – тапочки, домашние башмаки.
[62] Татар борани – (арм.) блюдо армянской кухни.
[63] Помятый плащ (диалект.) - уставший, постаревший.
[64] Советская десятирублевая купюра.
[65] Чзр-взр (диалект.) - плохая, шумная музыка.
[66] Егник (арм.) - олень.
[67] Стихи армянского поэта Аветика Исаакяна.
[68] Ме тавурм (диалект..) – странный, непонятный.
[69] Анмард, анбахт кник ем (диалект.) - я женщина без мужа и без хорошей судьбы.
[70] Интернационал (диалект.) - улица Интернациональная.
[71] Епремверди (диалект.) - принятое в народе произношение Эфимерте - сред­невековый армянский сборник, содержащий календарные сочинения, про­гнозы погоды по народным приметам, толкования сновидений, гадания и предсказания разного характера.
[72] Зулум блав (диалект.) - большое горе обрушилось на наши головы.
[73] Улица в Ленинакане.
[74] Шишки (диалект.) - руководители.
[75] Хужан (диалект.) - хулиган, но также используется в обобщенном смысле, как шайка.
[76] Чибух (диалект.) - палка колбасы или других мясных закусок
[77] Имеется в виду известное пресечение на одной из дорог, где заканчивался город, а дороги вели в близлежащие села. Там находилась известная придо­рожная закусочная “Петушок”.
[78] Ахчик (арм.) – девочка.
[79] Рнда (арм.) - рубанок.
[80] Вода же, не арабская кровь (диалект.) – от воды нет угрозы.
[81] Музей, Дзитохцонц тун - Музей Дзитохцянов, музей национальной архитек­туры и городского быта в Гюмри.
[82] Прикрепить плевком (диалект.) - сделанный недобросовестно, некачествен­но.
[83] Бей (диалект.) – помолвка.
[84] Мариамахот (арм.) – растение дубровник.