Сборник рассказов ГОРОД ВОСКРЕСНЫХ ГОЛУБЕЙ


ISBN 978-99941-0-832-9
© Лилит Арабаджян

Фотограф Геворг Казарян
144 страницы 

Ереван, 2017 
Редактор С.Элбакян
Корректор М.Никогосян 








"РАССКАЖИ МНЕ ПРО АВСТРАЛИЮ"[1]
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Каждую весну в детстве, в начале марта, когда таяли снежные кружева на окнах, и начиналась прочая весенняя романтика, у меня была новая прическа. Нет, не из эстетических соображений. Просто в последних числах февраля, тайком от всех, я вырезала из цветной бумаги аппликации цветов и листьев, клеила их на тоненьких веточках, аккуратно срезанных с расцветающих первыми почками невысоких деревьев, чтобы поздравить маму с приходом весны.
После этого ковер и шторы со следами липкого клея обычно меняли, а с волос клей никак не смывался. Сначала меня мучили, отделяя волосинку от волосинки, потом, окончательно убедившись, что все усилия тщетны, водили к парикмахеру. Он, напевая “Pardonne moe c’est caprice d’enfant… ”[2], стриг мои непослушные волосы в модный “паж” и каждый раз обещал, что прическа будет “как у Мирей Матье.
Аппликации маме очень нравились, и она хранила их в хрустальной вазе на подоконнике в гостиной до самого 25 декабря, когда доставали елку и дом украшали новогодними игрушками. И весь год, даже поздней осенью, у нас на подоконнике стояли весенние цветы.
Еще 8 марта я готовила для нее утренний кофе, дарила красные тюльпаны и на фортепиано играла пьесу “К Элизе” Бетховена и этюд Раймонда Паулса. Отнюдь не потому, что ей они нравились больше всего, просто из всех возможных музыкальных шедевров я умела играть только эти два. Да и то еле-еле… да и то неимоверными усилиями тети Кнарик, уже после моих двух лет в музыкальной школе оптимистично вписавшей ноты в тоненькую нотную тетрадь в зеленом кожаном переплете и два раза в неделю в одиннадцать часов утра терпеливо делающей вид, что у меня с музыкой что-то может сложиться…

Вообще-то в детстве я мечтала стать продавщицей семечек, чтобы грызть их, когда мне вздумается.
Однако ви՛дение мира моих родителей резко отличалось от моего, и поскольку я родилась в год то ли повышенной солнечной активности, то ли какого-то непредвиденного лунного затмения, межпланетных сдвигов и соединения огненных комет, родители были уверены, что их ребенок гениален, при этом везде и во всем одновременно.
Назвали меня Лилит, именем первой женщины, созданной Богом для Адама, “дабы человек вкушал отрады рая не в одиночестве”[3]. Так, по крайней мере, утверждала древнееврейская легенда. Тогда все вдохновлялись поэмой Исаакяна “Лилит”, в которой он, щеголяя всеми возможными оттенками и синонимами к слову “прекрасная”, описывал как “совершеннейшее творение” Бога ведет к краю пропасти первого мужчину на Земле, терзаемого любовью к Лилит до самой смерти:

- “Ева” звучало на устах, а душа отзывалась “Лилит”!

Времена тогда были атеистические, а местами и вовсе безбожные, так что небольшие огрехи и неточности библейских сюжетов цензурой прощались и даже приветствовались.
Это потом, когда наступила новая, “праведная”, эпоха и поборники научного коммунизма с рьяной преданностью стали вникать в библейские тексты, оказалось, что Лилит не только не главная и, возможно, не первая женщина в раю, но и существовала, возможно, только злым духом в старинных преданиях, в которых соблазняла мужчин, а по ночам приходила в сны спящих младенцев, забирала их и душила.
Но к моменту, когда в любом среднестатистическом армянском городе рождалось в день по двадцать-тридцать “прекрасных” Лилит, “ускользающих от Адама, подобно пламени”, имя было вполне приемлемым, соответствовало не только поэтическому духу времени, но и не менее высоким поэтическим амбициям моих родителей, видимо, надеявшихся, что красивое имя предопределит мою красивую судьбу.
Было решено, что прежде, чем я когда-нибудь стану продавать семечки в больших корзинах с аккуратно расставленными по краям кулечками из газеты “Правда”, я должна себя попробовать в каком-нибудь высоком искусстве или во всех “высоких искусствах” одновременно. И, без тени сомнения, терпеливо ждали, в каком именно казенном здании оперы, балета, театра или филармонии во мне обнаружится большой Талант.
Первым на очереди был балет.
Безразлично сидя за огромным столом в одном из кабинетов на втором этаже балетной школы, полная женщина с несвежими локонами от вчерашних бигуди, пила кофе, двумя руками крепко держа в ладонях чашку. Она оживленно рассказывала кому-то по телефону, как удалять косточки из вишни для варенья, про вчерашних гостей, шумевших до двух часов ночи, про свое новое платье из бархата с вырезом в форме сердечка, которое она собиралась носить с гранатовым ожерельем, привезенным мужем из командировки в Индию, где он впервые увидел слона.
Пока она пересказывала свою насыщенную жизнь, я послушно стояла у дверей и рассматривала просторную комнату с бордовыми шторами и портретами композиторов.
Неприязненно раздражаясь, что ее прерывают, женщина оглядела меня с ног до головы. Потом, для внушительности происходящего, надела большие очки в грубой оправе, опять медленно оглядела с ног до головы, прикрыла ладонью трубку телефона, сделала глоточек кофе, потом, музыкально удлиняя окончания фраз, дельно посоветовала заняться современными танцами, совсем не подозревая о значимости своего вердикта.
Вот так, между разговорами о черном платье, косточках вишни и индийского слона я не стала балериной.
Дальше была опера. Но она отпала сама собой с первых же нот “Союза нерушимых республик свободных”. Тогда каждое утро я пела его вместе с радио с незаменимым микрофоном – дезодорантом “Маженуар” в черном флаконе. Целый день этот приторный запах не смывался с рук, и у меня на всю жизнь осталась странная ассоциация: советское радио, приторный аромат “Маженуара” и “Союз нерушимый республик свободных”.
Родители были людьми гуманными, поэтому сразу поняли, что мой голос, скорей всего, быстродействующий вид психологического оружия, нежели предвестник таланта. Поэтому от идеи с оперой отказались сразу, даже без вердикта очередной женщины, обреченно допивающей кофе и рассказывающей про слонов в Индии в казенном здании с очередными бордовыми шторами и портретами композиторов на стенах. Но когда каждое утро они слышали мой богатый песенный репертуар от “Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…” до “Ледяной горою айсберг из тумана вырастает…”, с надеждой вслушивались в фальшивые ноты, пытаясь уловить хоть какое-то попадание…
Вообще-то, справедливости ради надо сказать, что я неплохо читала стихи и неплохо пародировала людей, но театр, видимо, отпадал, хотя и по смутным причинам. Будем считать, что они еще тогда мудро предположили, что жизнь… все равно – театр. И даже если не на сцене, то в жизни мне обязательно предстояло сыграть еще много заученных и импровизированных ролей. Поэтому театральное искусство мы тоже благополучно миновали.
И когда однажды я нарисовала очки тигру и усы обезьянке на картинках, висевших у меня в комнате, и написала под ними “Корней Иванович Чуковский” и “Самуил Яковлевич Маршак”, родители решили, что мне пора… в живопись.
Купили больший комплект цветных карандашей и огромный альбом, на котором были изображены осенние кленовые листья. Я надела свое красное нарядное манто с капюшоном, с двумя маленькими прорезями для рукавов и белыми цветочками вместо пуговиц, и меня привели в художественную школу. Она находилась напротив стадиона, поэтому на уроке в окно летели футбольные мячи, и время от времени доносились свистки тренера по легкой атлетике и воодушевляющее: “На стаааарт, вниманиееееее, марш!”
Многие в том классе современной живописи были рождены в год солнечной активности и космических сдвигов, поэтому мы все выглядели как нарядные подопытные дарования, смирившиеся со своей исключительной ролью на планете.
В первый же день рисовали любимую классику – кувшин. Кувшин стоял посередине комнаты. Преподаватель, представитель непрогрессивной и “немолодежи”, бородатый художник с неопрятной прической в бежевом однобортном пиджаке и черной рубашке, разгуливая посреди рядов с юными живописцами, монотонно рассказывал, что живопись начинается с правильных линий и прежде, чем научиться рисовать сады и оранжереи, мы должны выучиться рисовать четкие линии. Должны всматриваться в детали, улавливать скрытые смыслы и раскрывать внутреннюю динамику.
Мне было шесть лет. Вряд ли я внятно понимала, о чем он говорит. Но старалась! Всматривалась, вглядывалась, подходила ближе, отходила на расстояние, пытаясь уловить скрытые смыслы и внутреннюю динамику. Мой кувшин со скрытым смыслом получился с розовым человеческим лицом с красными шарами на скулах, с большими, широко-широко раскрытыми, неравными и неровными по краям синими глазами. Ну и еще с зеленым головным убором, похожим на оттопыренные лапки лягушки, с какими-то кружочками в форме жемчужин на этом головном уборе и прямоугольными малиновыми бусами, практически полностью заменяющими шею то ли человека, то ли кувшина.
Бородатый художник мой сюрреализм не оценил. Скрестив руки на солнечном сплетении, прищуривая глаза, долго вертел головой с неопрятной прической, всматривался, вглядывался, несколько раз произнес: “Нууу…”, “Может быть…”, “А что…”
Но, видимо, решив, что в этом грозном и суровом мире соцреализма я, пожалуй, буду непонятым художником, и чтобы мне легче жилось, намекнул родителям из большой живописи меня забрать.
В общем, и с живописью мы расстались навсегда… в принципе, без сожаления, под шорох осенних листьев на моем альбоме и символичные свистки тренеров легкой атлетики из стадиона по соседству.
Потом была музыкальная школа, где важные женщины, приезжающие на работу на служебных “24” своих мужей-чиновников, сначала топали, хлопали по казенному паркету и по корпусу фортепиано, потом с печалью в голосе констатировали, что у меня “АБСОЛЮТНОЕ”… отсутствие всяких музыкальных способностей. И приняли самое логичное и разумное для такой ситуации решение: меня приняли в музыкальную школу по классу фортепиано.
Я часто видела, как многие ученики, даже не глядя на клавиши и не запинаясь, словно каким-то шестым чувством пальцев, угадывали ноты и извлекали необычайно красивые звуки. Мне это было, естественно, не под силу. И точно так, как запоминают стихи, я запоминала очередность нот в музыкальных этюдах, которые мне задавали.
Пока, сидя у клавиш, я притворялась, что знаю, где находится восьмая октава, преподавательница красила ногти розовым перламутровым лаком, пила чай с двумя кусочками сахара с бутербродами с докторской колбасой и печеньем “Заря”, время от времени била линейкой по письменному столу и кричала: “Си-бемоооооль! Снова!” или “Фа- диеееееез, диеееееез”. Я начинала вспоминать, в какой очередности на клавишах находится “си-бемоль” или “фа-диез”, мои пальцы в это время зависали в воздухе от полнейшей безысходности, а она все громче и громче кричала: “Си-бемоооооль! Снова!”
Потом заходила директриса, довольно кивала головой от трогательной картины совпадения юного дарования и уникального преподавательского таланта, советовала на заключительном концерте непременно сыграть гамму какого-то композитора с очередной труднопроизносимой фамилией, портрет которого висел в фойе, у меня от этих слов сердце останавливалось на целых три секунды.
Сердце преподавательницы от упоминания композитора, в принципе, тоже останавливалось, и я подозреваю, что даже больше, чем на три секунды, но она, умудренная долгим опытом с такими же нарядными подопытными дарованиями, какой была я, хладнокровно хвалила мое чувство ритма и заверяла:
- На заключительном концерте она сыграет на твердую “5”! Ну…может быть на “5 с минусом”, учитывая волнение и присутствие родителей.
Директриса уходила, а я представляла, как родители на заключительном концерте будут краснеть от стыда, когда забуду, где находится “си-бемоль”, и мои пальцы зависнут в воздухе, вспоминая, какую клавишу нажимать. Более или менее сносно я играла только “Жили у бабуси два веселых гуся…”, и поэтому представляла, как в самом интригующем месте концерта, когда все родители гордые за успехи нарядных подопытных кроликов, с букетами красных гвоздик будут сидеть в актовом зале музыкальной школы в ожидании какой-нибудь гаммы в G Major, я сыграю “Жили у бабуси”… все с укором посмотрят на моих родителей, я убегу, сгорая от стыда, сяду на берегу речки и буду плакать горькими слезами, родители меня пожалеют, и эта пытка закончится навсегда.
От этой перспективы мне становилось весело, но до тех пор я, словно удостоверяясь, что за открытым окном все же продолжается жизнь, на минутку вслушивалась в журчание речки, протекающей по центру города, смотрела на черно-белые гладкие клавиши, вздыхала от безысходности и начинала искать си-бемоль с самого начала.
Отсутствие у меня всякого музыкального таланта компенсировалось единственно тем, что сын преподавательницы писал на армянском примерно так же, как я играла на фортепиано, и у него часто шариковая ручка зависала в воздухе, вспоминая, где какая буква находится в алфавите. И армянский язык ему, по горькой иронии судьбы, преподавала моя мама. Так что, как только он кое-как сдал свои заключительные экзамены по армянскому языку, "Си-бемоооооль! Снова!" стало звучать грознее, казенные линейки ломались все чаще, и все окончательно смирились, что пианистом и музыкантом я не стану никогда.
И с музыкой мы тоже расстались, под журчание речки, доносящееся из окна музыкальной школы, под требовательные взгляды композиторов с портретов на стенах и ломающиеся линейки моей преподавательницы по фортепиано…
Потом были современные танцы под “Russian, Russian, Russian girl, my baby, give me, give me all your love”[4]. Рипа – молодая танцовщица в блестящих лосинах и коротком кроп-топе с виртуозно обведенными стрелками на глазах и с длинными черными волосами, завязанными в высокий хвостик, любуясь своим прекрасным отражением в зеркале, прыгала под ритмы диско, а мы, вторя ей, неуклюже повторяли заученные движения.
Затем были кружки՛ юных филателистов, натуралистов, атеистов, кройки и шитья, вязания на спицах. Потом я бегала по большому стадиону, засекая секунды, плавала, правильно вдыхая и выдыхая воздух, прыгала в длину, летала в вышину, садилась на шпагат, стояла в стойке на руках, отрабатывала акробатические курбеты. Потом была самодеятельная резьба по дереву, когда я тщательно выводила тупыми ножницами разные слова на своем деревянном письменном столе.
Потом роспись на ткани, когда я на шторах черным фломастером дорисовывала недостающие узоры и укорачивала их, чтобы не заслоняли вид из окна и не мешали мне разговаривать с птичками по утрам.
Когда никаких талантов у меня не обнаружили, а родители смирились, что солнечная активность и межпланетные сдвиги проявятся когда-нибудь в будущей жизни, я выросла обычным счастливым ребенком без всяких талантов и дарований. В прическе “как у Мирей Матье”, весело болтающей с птичками по утрам, вырезающей корявые аппликации цветными бумагами, собирающей смешные заколки для волос и покупающей маленькие брошюрки со сказками разных народов.


***


Где-то в шесть лет мне подарили большую и блестящую карту мира. Названия материков и стран я различала по цвету, красоте и причудливости рисунка на карте. Красный цвет я не любила, он мне казался сердитым. И решив, что “Советский Союз”, видимо, жуткое место, я полюбила Австралию с самым красивым изображением на карте - зеленый кусочек земли, окруженный синим океаном.
Мы с Зайчиком[5] часами сидели перед картой, я по слогам читала Зайчику названия островов вокруг, записывала их в блокнот и представляла, как быстрые кенгуру бегают по крышам разноцветных домов и ездят на красивых велосипедах или за рулем длинных белых машин, едят мороженое в кафе со светло-зелеными столиками у окна.
А на деревьях белые коалы собирают плоды сладких фруктов, жуют зеленые орехи, скорлупки бросают в море, а потом наблюдают, как они легким подрагиванием рисуют кружочки на воде.
Карту мира я повесила напротив “портретов” обезьянки и тигра, под которыми фломастером приписала фамилии Чуковского и Маршака. И поскольку Чуковский на своих фотографиях, как правило, широко улыбался, то получалось, что у обезьянки на портрете было идеальное сходство с оригиналом. Маршак на портретах был в очках, а у моего тигра их не было, и поэтому я их дорисовала красным фломастером, предварительно выколов глаза тигра тупыми ножницами для цветных аппликаций. Отходила на пять шагов от рисунка и издалека смотрела на Маршака, и если мне казалось, что форма глаз была неровной, я продолжала неострыми ножницами выравнивать края. В итоге Маршак получился с большими неровными впадинами вместо глаз в очках в красной оправе. Время от времени я дополняла творение на стене четверостишиями, фактами из их биографии, а под Чуковским начертила еще и таблицу, куда вписала виды и количество обезьян, обитающих в Австралии. О них я вычитала в справочнике в зеленом лакированном переплете, который достала с самой верхней полки книжного шкафа, взобравшись на стул в гостиной.
Моя комната смотрела на крыши одноэтажных окрестных домов, где обитали маленькие птички. Я их угощала сухими крошками хлеба, они клевали их, перепрыгивая на подоконник, и благодарили, постукивая клювиками по стеклу. Птички мне очень нравились, и я решила, что когда уеду в Австралию, то обязательно возьму их с собой. Готовясь к путешествию, выбрала самую большую дорожную сумку, дотащила ее до своей комнаты и стала собирать нужные вещи. Положила туда юбку с чешскими узорами, две пары красных босоножек, вязаное красное манто с белыми цветочками на петлях, цветные карандаши, клей, книги для раскраски, десять заколок для волос, шампунь, пахнущий апельсинами, большую куклу с рыжими лохматыми волосами, которые непослушно свисали из сумки, игрушечный калейдоскоп с разноцветными узорами, тюбик с мыльными пузырями, мамины бусы и духи, коробку жевательной резинки, привезенные из Парижа соседом-французом, который недавно стал выездным, носил джинсы, бордовое кашне и напевал какую-то французскую песенку, спускаясь по лестнице. Дорожную сумку я поставила у двери комнаты, чтобы однажды, в подходящий день, наверняка в воскресенье, отплыть на зеленый материк.
Мы тогда жили в маленьком городке на берегу живописного горного озера - Озера чаек. Легенды утверждали, что в древности озеро было большим морем с островом посередине, откуда отважные путешественники на деревянных кораблях странствовали по далеким морям. Поэтому местные жители даже через много веков называли озеро морем, а небольшой полуостров - островом. Над озером всегда кругами парили огромные чайки. Большую часть года погода в этих краях была суровой и холодной, поэтому их гогот звучал немного тревожно, сливаясь со звуком ветра и шумом неспокойных волн. Один месяц в году - в августе окрестности ничем не отличались от обычных маленьких прибрежных городков с туристами, которые под жарким солнцем щелкали семечки, плескались в воде, загорали на жарком солнце и послушной толпой поднимались по узкой тропинке к старинному монастырю, чтобы с вершины холма смотреть на голубые воды Озера чаек.
Местных жителей среди туристов не было никогда. Как и во всех прибрежных городах, они знали потаенные, скрытые от туристов уголки в глубине острова с чистейшим берегом и прозрачной водой.
Мы уезжали на этот безлюдный пляж, я гуляла босиком по теплому песку, собирала маленькие белые камешки и выкладывала их на сером песке в разные кривые фигурки. Потом, опускала ноги в прохладную воду, смотрела на проплывающие мимо треугольники прогулочных яхт и представляла, как эти белые мачты на штормистых волнах доплывают до Австралии, где по крышам бегают высокие и бойкие кенгуру, а на деревьях сидят пушистые коалы, щелкают орехи, бросая скорлупки в море. Там, где жили длинноусые желтые рыбы и русалки выплывали из золотых ракушек со дна океана. Я представляла, как мы все вместе – я, Зайчик, Чуковский, Маршак, тигры, обезьянки и птички с подоконника, с Мыса Доброй Надежды поплывем к самому берегу зеленой Австралии, в кафе подсядем к светло-зеленому столикам, за которыми кенгуру пили кофе.


***

…В жизни многое изменилось. Я уже давно не вырезаю аппликации из цветной бумаги с липким клеем, лет тридцать не играю на фортепиано и не пою перед зеркалом “Союз нерушимый…”. Пролетев много тысяч километров над разноцветными точками на планете, уже знаю, что от нашего Озера чаек до океана никак не доплыть. Знаю, что на больших и крутых волнах жизни маленькие нарисованные кораблики тонут сразу. Знаю, что кенгуру нигде не бегают по крышам и не сидят за столиками уютных кафе, коалы не щелкают орехи, бросая скорлупки в море, а со дна океана из золотых ракушек русалки не выплывают.
Но я по-прежнему люблю море, весну и в начале марта всегда покупаю маме красные тюльпаны. Люблю смотреть на глобус, и всегда первым делом нахожу зеленый кусочек земли, окруженный синим океаном – Австралию. И по-прежнему, думая о ней, я вспоминаю маленькую комнату с видом на крыши одноэтажных домов, где птички клевали крошки хлеба и клювиками благодарили меня. Вспоминаю кривых рыбок, выложенных мелкими белыми камешками на пустынном берегу Озера чаек. Вспоминаю большую дорожную сумку с безделушками на дорогу, карту мира на стене с нарисованными маршрутами, ведущими из моей маленькой комнатки… к берегу самого большого океана. А в голове… как у Земфиры:
“Расскажи мне про Австралию,
Мне безумно интересно!
Может, в этом самом месте,
Я решусь и брошу якорь,
И в беседах с океаном,
Под дождем или под планом,
Мне откроются секреты,
Я пойму и станет легче…”




#ГОРОД ВОСКРЕСНЫХ ГОЛУБЕЙ

Все города, в которых я была, врезались в память неуловимой ассоциацией мелких деталей и образов, иногда видимых и знакомых только мне, а иногда безошибочно откликаясь и совпадая с ощущениями каждого, кто там когда-то бывал. Поэтому, запечатленные на карте признанными названиями, для меня они превращались в Город ореховых деревьев, Город озера чаек, Город ромашковых полей, Город рассветных ракушек и много других переименованных мной географических точек. Их никто не найдет на глобусе или на табло аэропортов. Но каждый раз, когда я о них вспоминаю, они оживают именно этими неизгладимыми образами, чертя другую – МОЮ карту мира.
На этой карте, в Стране оранжевого солнца и древних книг[6] есть северный город, где я родилась, куда часто приезжала в детстве, и где потом прошла моя юность уже после Большой катастрофы[7].
Когда я была маленькой, по воскресеньям меня там водили гулять на Большую площадь, где рядом с Церковью Семи Ран торговали жертвенными голубями. Они, высунув клювики в железные решетки ручных клеток, то ли приветствовали нас, то ли пытались вырваться и улететь. Я тогда подолгу стояла рядом с клеткой, смотрела на разноцветное оперение и красные лапки, по-детски жалела, а мама придумывала всякие истории, чтобы как-то оправдать их неволю. Мне запомнилась эта незатейливая картинка летних воскресений – Большая площадь, за руку с мамой я гуляю рядом с фонтаном, чувствую легкие брызги на щеках, синее небо, купола двух церквей и… голуби, рвущиеся в полет. Картинка, на моей карте мира навсегда превратившая родной город в Город воскресных голубей[8]…


***

Вообще-то в моем детстве было много дорог. Родители часто переезжали по службе. Поэтому раз в три-четыре года я собирала свои любимые карликовые куклы в картонную коробку, прощалась с подружками во дворе, мы плакали, обнимались, обещали присылать открытки на Новый год и писать письма в конвертах. Клялись в вечной дружбе. И каждый раз верили, что это самое трудное расставание в жизни. Потом я с Зайчиком садилась на заднее сиденье автомобиля, через стекло, глотая соленые слезы, оглядывалась в последний раз и уезжала навсегда.
В итоге рано научилась не привязываться к городам и расставаться без сожаления и слез. Всегда неподдельно удивлялась, когда кто-то печалился о родном доме, волновался, уезжая впервые, или радовался дальней дороге, предвкушая особые переживания. Знала, что могу в любой момент полететь на край света, а приезжая куда-то, скажем, в Город рассветных ракушек или Город угрюмых морозов, везде пыталась найти это неизведанное ощущение родного дома. И потом решила, что мой дом может находиться на каждом кусочке Планеты, в любой точке, куда меня приведут непредсказуемые дороги.
Жили мы в маленькой стране с каменистыми пейзажами, старинными монастырями на уединенных холмах, бесконечными полями, выжженными под оранжевым солнцем, а посередине – одинокие тополя. Деревнями в несколько домов, вдали от больших дорог, встречающих путешественников смешанным запахом конюшен, хлевов и сухого сена. И гор, местами четкими линиями рисующих вереницу на горизонте, а местами сливающихся с облаками размытыми очертаниями вершин.
Сначала был городок на берегу Озера чаек, потом Город ореховых деревьев, затем Большой город. Но где бы мы ни были, в конце лета обязательно приезжали в Город воскресных голубей. 
Дорога была долгой и утомительно знакомой. В магнитофоне на прозрачной кассете с наклейкой “SONY” на репите играли Джордж Бенсон “Nothing’s gonna change my love for you”[9] и Лайонел Ричи “Are you somewhere feeling lonely? Or is someone loving you?”[10].
Сначала мелькали южные леса с дикими грушами, ореховыми деревьями и узкими тропинками, по краям заросшими кустами лесной малины и ежевики. Груши и орехи созревали к осени, и чаще всего становились кормом для кабанов. А малина поспевала уже в июле, но до самой середины осени, проезжая мимо, можно было увидеть нетронутые гроздья ягод, ведь их лишь изредка собирали случайные путешественники, так как местных жителей на этих дорогах не было, а кусты малины росли в этом городе в каждом саду.
Неподвижность деревьев на придорожной линии лесов время от времени нарушалась дикими зверями. Густые чащи выглядели таинственно и сказочно, поэтому казалось, что, помимо кабанов и рыжих лисиц, обычно обитающих здесь, от звуков автомобильных шин убегают пугливые детеныши пятнистых оленей или большие бурые медведи, которые где-то в своей норе поедают гроздья диких ягод с простоквашей в глиняной посуде.
Потом мелькали горы, выжженные пастбища для скота, бедные, сгорбленные пастухи, покорно загоняющие немытых коров посередине большой дороги с наступлением заката, когда солнце окрашивалось в самый яркий оттенок оранжевого цвета, сгущая небогатые краски равнин. Типичная картина, давно ставшая символическим пейзажем нашей маленькой страны.
Затем проезжали мимо придорожных базаров, где загорелые добродушные женщины продавали персики и яблоки, начищенные до блеска и ровными рядами выложенные в пирамиды. Они охотно улыбались золотыми коронками зубов, гостеприимно призывали что-то купить и угощали абрикосами, потерев их о свой рабочий фартук.
Потом начинались пустынные поля, и когда к вечеру дорога доезжала до севера, через опущенное окно автомобиля нетеплый ветер, в августе характерный для этих краев, заносил легкий запах полевых цветов. А когда окончательно темнело, предвкушая радостную встречу, я внимательно вглядывалась в горизонт, чтобы по желтым точкам огней узнать “самый любимый” город на планете. Огни становились ближе и ярче, а доезжая до города, казалось, что они расступаются и уже светят не разбросанными бликами на темном горизонте, а аккуратными фонариками на линиях тротуаров.
Тогда я часто слышала, что Город похож на старый фильм. Так говорили практически все: и сами горожане, и путешественники, которые впервые прогуливались по улочкам Города. Но он был не просто похож, он был частью старого кино. Виртуозно правдивой декорацией, где по каким-то стечениям обстоятельств живут люди.
Здесь даже сейчас, в 2017 году, как и сто лет назад, те же самые улочки с одноэтажными домами с двухстворчатыми дверями и высокими ставнями на окнах, двухэтажные особняки из черного туфа, где на деревянных резных балконах все лето сушатся старые ковры. Над крышами домов в любой точке Старого города обязательно виднеется купол хотя бы одной из церквей, а у арочных ворот с облезлой краской, на которых никогда не закрываются замки, стоят скамейки, где по вечерам сидят старики.
Если вы очутились в этой части Старого города сегодня, допили и выбросили стаканчики кофе to go и спрятали свои смартфоны, по которым можно угадать точный век, вам по-прежнему может показаться, что из-за угла свернет старый фаэтон. Может показаться, что на балконы с резными перилами выйдут жены купцов или именитых ремесленников в старинных платьях, завязанных на талии серебряными поясами, в головных уборах башенкой с бусинками кораллов или золотых монет. И они, не оглядываясь по сторонам, почти не наступая на землю, на бархатных сидениях фаэтона, гордо проедут мимо домов, уезжая куда-то по своим делам.
Может показаться, что за воротами по-прежнему развешено белоснежное белье. Что по-прежнему в дни театральных премьер пустеют улицы. Что к шести часам в этих домах накрываются столы с идеально накрахмаленной скатертью, серебряной столовой утварью, натертой до блеска и расставленной ровным рядом, как будто линейкой. Вы наверняка подумаете о большом семействе. Старший в доме – во главе стола. На столе – лаваш, ягнятина, суп из цыпленка, свежие овощи и зелень, купленные ранним утром у лучшего “бостанджи”[11] в округе, “мацун”[12], специально привезенный из окрестных деревень, сыр “чечил”, “гавурма”[13] из кувшинов в подвалах, сухофрукты, приготовленные заботливыми хозяйками.
Вы подумаете, что по-прежнему здесь женщины застенчиво удаляются, когда в дом заходит мужчина, суровые главы семейств, словно дети, смущаются в присутствии старших, а выражая чем-то недовольство, всего лишь надменно поднимают бровь. Что даже в девяносто лет старшие женщины, невзирая на болезни и старость, накинув на плечи нарядную шаль, выйдут к обеду, чтобы не нарушать привычного образа жизни...
Конечно, фаэтонов и купеческих жен здесь давно нет. Дома с резными балконами и особняки именитых горожан в советские времена превратились в обычные многоквартирные дома с соседскими склоками и дружбой, сплетнями по вечерам на старой деревянной скамейке у ворот или подъезда. Да и быт почти ничем не отличается от любого другого современного города, а четкие правила и привычки мало-помалу забываются.
Но до сих пор, в гостях у горожан, тех, что остались здесь или живут на другом конце океана, вы заметите линейкой расставленную столовую утварь, накрахмаленную до совершенства белую скатерть, мужчин во главе стола, выражающих недовольство лишь одним поднятием брови, и стареньких женщин, не нарушая обычаев, нарядно сидящих во главе стола. Они даже за тысячи километров знают все, что происходит в Городе в этот день, расскажут про новые события и про старые пикантные истории. Гордо вздохнут, что не забывают свою “городскую культуру”, даже на краю света оставаясь верными правилам своих патриархальных обычаев.
В юности меня сильно раздражала суровость и категоричность патриархальных нравов, нескончаемый список “нельзя” и “должны”. Я и сейчас часто вспоминаю, как Дедушка недовольно поднимал бровь, если заходил в комнату, а я продолжала сидеть и заниматься своими делами. Он читал мне длинные нотации, а я пыталась его убедить, что времена изменились.
- Замуж выйдешь, от стыда в землю провалимся, – говорил он мне, – надо непременно вставать, если заходит мужчина, тем более старший. Так пойдет, ты в моем присутствии даже говорить начнешь, истории будешь рассказывать разные, о твоих подругах поговорим, о жизни…
- Да ладно, Дед, – с неохотой вставала я с места, – кто же сейчас на это внимание обращает?
- Я՛ обращаю, – строго отвечал он, – если приличная семья, обращать будут! Какая мне разница, кто и как живет?! У кого-то дочери курят, пьют и ходят в коротких юбках. Это же не значит, что ты тоже станешь открывать ноги, как вертихвостка. Бывает, стоим с парнями у Церкви, беседуем о жизни, идет девица, смотришь – ноги кривые, как у обезьяны. А юбки совсем не видно. Даже нам с парнями стыдно становится, отворачиваемся, чтобы этот срам не видеть.
- Дед, это все давно устарело, сейчас же все по-другому, – пререкалась я.
- По-другому, ишь ты! Все всегда одинаково! И не перечь мне! Вот твоя Бабушка, спроси, хоть раз мне перечила? Нет! Вот что значит скромная женщина! А ты перечишь. Язык тебе надо отрезать, пока замуж не вышла. А то потом поздно будет, муж на третий день вернет из-за длинного языка, а мы осрамимся на весь город. Хотя… отрежь, не отрежь, все равно ума не прибавится! И чему вас учат в этих институтах? Все учишься и учишься, читаешь и читаешь! Но ума – ни капли!
Мне всегда было весело, когда он так говорил. Во-первых, он был единственным человеком, кто так думал о моем уме. Во-вторых, он вообще считал, что в его окружении людей с умом крайне мало. В-третьих, он был твердо уверен, что ум женщине не нужен вовсе, гораздо важнее, чтобы она была “культуракан”[14]. А под этим словом он имел в виду все добродетели сразу, все, существующие в реальности, и все, придуманные в его голове. Он считал, что женщина должна была быть скромной, хозяйственной, улыбчивой, доброй… С длинными волосами, белоснежной кожей, красивой, но без этих “маймунских штучек[15]” и без всяких “помад и пудры, как у ориорд Варсеник”[16]. Должна “правильно” готовить мясо, готовить тонкие блинчики с “правильным” фаршем без запаха лука, “правильный кофе с пенкой”, и много других “правильных” вещей. Не должна притрагиваться к еде в присутствии мужчин, ее никто не должен видеть спящей, с мокрыми волосами или в домашнем халате, а говорить она должна только, когда спросят, и то без мимики, истерик и громкого смеха. Еще она не должна была вмешиваться в разговор, как “сломанный половник”[17]. И Дедушка всегда говорил, что такие женщины существуют только в Городе воскресных голубей.
Конечно, это все тогда казалось устаревшим и выпавшим из ритма времени. Но через много лет, в век эмансипированных успешных женщин и слабых неудачливых мужчин, я все чаще задаюсь вопросом: “А что же, все-таки правильней?” И, по правде говоря, никак не найду ответ…

***

- Не наступай на щебень, – предупредила меня мама, заметив, как я перепрыгиваю через причудливые “мозаики” на разрушенном асфальте – выбоины, залитые мелкими камешками и аккуратно обрезанные по краям в четкие квадратики.
- А что такое щебень? – спросила я.
- Эти серые камни в квадратиках, через которые ты перепрыгиваешь.
- Ще-бень, ще-бень! – мне понравилось звучание слова. - А для чего это? Для красоты?
- Тебе нравится? – спросила мама.
- Конечно, – ответила я с восторгом, широким шагом перепрыгнув через очередной квадратик с серыми камешками.
- Значит, для красоты.
- Она останется навсегда?
- Нет, конечно! Наверно, скоро зальют асфальтом.
- Каким асфальтом?
- Обыкновенным. Видишь, как все разрушено, не оставят же так.
- Глупым асфальтом! Мне эти камешки нравятся больше, – капризно пожаловалась я.
- Успеешь наиграться, не беспокойся, несколько дней точно попрыгаешь, – улыбнулась мама.
- А в Парке тоже такая “мозаика”?
- Сейчас везде в городе такая “мозаика”, – сказала мама, – и в Парке тоже.
- Пойдем смотреть!
- Пойдем, конечно.
- И зайдем в Комнату смеха, – весело предложила я, – я такая смешная в “толстом” зеркале. На этот детский автодром больше не хочу, только в Комнату смеха и на Чертово колесо. И шоколадное мороженое!
- Ладно… почему-то грустно ответила мама и замолкла.
Мы тогда гуляли по городу. Это было в августе 1989 года. Мне было девять лет и меня впервые привезли в Город воскресных голубей после Большой катастрофы.
Мы доехали до Города поздним вечером. Та же самая знакомая дорога. Джордж Бенсон и Лайонел Ричи: “…Are you somewhere feeling lonely? Оr is someone loving yoу?” А когда с наступлением заката прохладный ветер занес запах полевых цветов, я по привычке стала вглядываться в горизонт в ожидании желтых огней. Минуты улетали, а огни так и не зажглись ни разбросанными бликами на горизонте, ни приветливыми фонариками на линиях тротуаров. В темноте еле-еле различались очертания маленьких домиков, похожих на вагоны поездов, на которых меня летом отправляли в пионерский лагерь на Черное море, и еще силуэты двух-трех одиноких прохожих.
Наутро мы гуляли с мамой, и я танцем африканских туземцев, не замечая зданий и дорог, перепрыгивала через “мозаики” на асфальте, восторгаясь их забавной красотой, мама ошеломленно оглядывала дома, а когда я спрашивала, почему она грустит, только смущенно улыбалась, не зная, что мне ответить.
Потом мы с Зайчиком одиноко сидели на тротуаре и потерянно оглядывали ставший одноэтажным Город. Смотрели на поникших прохожих, вслушивались в редкий шум проезжающих машин со стороны Большой дороги, монотонный стук строительных молотков...
Мне было по-детски тоскливо. Я сидела и скучала по хорошо одетым красивым соседкам, беззаботно сидящим в беседке во дворе, в модных красных туфлях-лодочках на плоской подошве, надушенных французскими духами и весело обсуждающих свои сердечные тайны, которые мы с Зайчиком всегда слушали молча. Скучала по прогулкам у Большого фонтана на площади, брызгающего прохладными каплями воды жарким летом. По запаху свежего кофе и бабушкиных слоеных пирожков ранним утром, семечкам, прямо с огня бережно засыпанным в кулечек из вчерашних газет, приятно согревающих ладонь. По самому вкусному шоколадному мороженому, который продавали в высоких серебристых чашках в Центральном парке, в кафе с белыми стульями рядом с детским автодромом. По кукольному театру с тряпичной Ури[18] в платье кирпичного цвета из сказки Туманяна. По запретному сладкому “уличному” лимонаду у парка Победы, купленному бабушкой после моих долгих уговоров. По маленьким домашним концертам, когда мы с Зайчиком вставали на стул в середине огромной кухни, я надевала тетины туфли на каблуках, чью-то длинную “цыганскую” юбку, рисовала себе круглые румяна на щеках, неровным штрихом наносила розовую помаду, надевала разноцветные бусы и пела “Жизнь невозможно повернуть назад, и время ни на миг не остановишь”[19]… Я ведь срывала аплодисменты, а дедушка, как обычно, качал головой и говорил: “Ни капли ума!”
В тот августовский день, когда я скучала по детским мелочам, обидевшись, что не нашла любимых вещей и людей там, где оставила год назад, по-детски радуясь забавной “мозаике” на асфальте, я еще не знала, что в Городе воскресных голубей отныне все станет печальной чередой “До и после”. Многие думали, что – на время, оказалось – на долгие года…


***

Девяностые начинались тревожно. Наступили долгожданные перемены, а с ними – голод, холод и война. Бурлила страна. На дорогах с южными лесами и дикой малиной неподвижность листвы нарушали уже не кабаны и рыжие лисицы, а вражеские снаряды. На дома՛ падали грады, люди с юга уезжали, бросая прошлое и не оглядываясь назад. Поэтому очередным летом меня привезли в Город воскресных голубей, и я осталась там на целых десять лет своей юности…
Это были странные времена – хаотичные и злые. Советская интеллигенция, которая еще пару лет назад претворяла в жизнь идеи перемен на митингах и в шумных дискуссиях на кухне с чашечкой бразильского кофе “Пеле” и воздушными эклерами, теперь продавала остатки былой роскоши. На бирже у памятника революционному предводителю Шаумяну на насущный хлеб и сахар обменивала караты сибирских бриллиантов и рубинов, золотые медали и ордена дедов – Героев Труда. Идеи свободы на деле становились тяжелым бытом военного времени и не всегда победной борьбой за выживание. Блокада, вечный лай голодных собак после наступления сумерек, черный хлеб с щепками свиного комбикорма, выдаваемый по талонам, и постоянный страх.
Инженеры превращались в биржевиков, педагоги и сыновья партийных руководителей – в торговцев турецкими вафлями в шоколаде, филологи – в таможенников, подпольные спекулянты – в челноков. Битломаны – в прокатчиков кассет голливудских фильмов. Романтики – в обычных неудачников, не справившихся с шоком перемен. Фотографы высокого искусства, закрывая ателье, в неотапливаемых подвалах собственных домов проявляли фотографии с черной ленточкой, музыканты продавали свои гитары, художники, ремонтируя чужие дома, рисовали не пейзажи, а штукатурку.
Амбициозные авантюристы, вдохновленные “романтикой” Ардибаша, упоенные собственной рискованностью, из старых деталей радиоприемников и золотых зубных коронок, во дворах и подвалах, плавили золото, продавали их стамбульским ювелирам, богатели, носили рыжие кожаные куртки, джинсы “пирамида”, курили Camel, пили водку “Распутин” и закусывали теми самыми вафлями в шоколаде, которые продавали в латках сыновья бывших партийных руководителей.
В городе срубали многолетние деревья, на месте высоких лип оставались пни и щепки, в некогда густых парках стояли осиротелые и брошенные сломанные скамейки, а осенью под ногами уже не шуршала золотая листва. В домах пахло соляркой, на дорогую мебель капал воск некачественных свечей, в окнах горел тусклый свет коптящих ламп.
Разрушенные Большой катастрофой дома не строились, зимой снег садился на завалы камней, груды бетона и металлической арматуры. Весной он таял, превращаясь в метровые лужи на разрушенном асфальте, летом – в пыль до самых облаков, а осенью – в непроветриваемый, постоянный запах влажного строительного цемента и мокрой пыли.
Я помню, как с ветхой мансарды достали чугунную дровяную печку времен Великой Отечественной войны, старые игрушки, домашний хлам, хранящийся там в коробках, и сотни томов пожелтевших книг, аккуратно расставленных у стенки.
Я тогда сидела у печки, вырывала страницы из полного собрания сочинений советских вождей, из томов научного коммунизма, иногда зачитывалась фрагментами и бросала в огонь вместе с толстыми кожаными переплетами. Переплет горел лучше всех. Глава за главой сгорала пропаганда потерянных 70 лет, горел “капитал”, горела “диктатура пролетариата”, “загнивающий капитализм”. Горело прошлое. И вожди мировой революции, провалив победу социализма и замедлив ход истории, по иронии судьбы, согревали наш дом холодной зимой.
Я тогда под свет керосиновой лампы читала детективы. Агату Кристи, Яна Флеминга, Хедли Чейза. А в доме было так темно, что каждый раз, когда я слышала шорохи и звуки, мне казалось, что на старой мансарде и на крыше живут герои моих английских детективов.
В промежутках между томами научного коммунизма я часто рассматривала немецкий каталог ОТТО. В нем улыбчивые девушки в разноцветных легинсах и цветастых сарафанах жизнерадостно позировали, сидя в плетеных креслах летних террас, на фоне беззаботных зеленых газонов и ухоженных клумб цветов. Каждый раз я открывала каталог на одной и той же странице – мокасины из тонкой синей и голубой замши с металлической отделкой и такая же сумка. Долго рассматривала и представляла другую – красивую жизнь.
Я читала о приключениях великих мореплавателей. Как и в детстве, когда в городке у Озера чаек, рисовала маршруты из моей комнатки в Австралию, я все еще мечтала поплыть в Новую Зеландию, но теперь уже по маршруту Кука, минуя три океана, обогнув Мыс Доброй Надежды и Тасманию. Сохранила свою старую карту мира, на которой все еще были обведены зеленые острова. Мысленно рисовала воды Тихого океана, ветер, приносящий прохладу и брызги моря, маленькие шлюпки, боязливо качающиеся на штормистых волнах и высокие макушки тысячелетних каури. Представляла, как гордый капитан в бинокль осматривает горизонт в ожидании Суши. Как в густой чаще лесов живут воинственные туземцы, которые по утрам ловят рыб на мелкой воде, преклоняются солнцу и на кострах сжигают отважных путешественников, доплывших до этих берегов…
Тогда менялись не только времена, менялись мы сами. Нам было по 13-14 лет. Совсем недавно мы на торжественных линейках в накрахмаленных фартуках и с белыми бантами, под “Взвейтесь кострами..." клятвенно обещали жить по заветам Ильича, бережно хранили значки октябрят и пионеров.
Для красоты почерка сто раз переписывали один и тот же абзац из Паустовского. Отправляли письма кубинским пионерам, стояли в очереди суровой зимой, чтобы увидеть дедушку Ленина, а потом за школьной партой, подбирая правильные слова, описывать восторг от Красной площади и великолепия Кремлевских стен. С красными гвоздиками гордо маршировали в День Победы за руку с родителями, ветеранам войны читали стихи про героизм отважных партизан. Изучали справочники атеистов, покупали книги, уступали место старшим, не встревали в разговор и совсем не уважали двоечников. Мы учились поливать деревья, кормили птичек в скворечниках, любили животных и берегли природу.
И вот всего через пару лет уже носили укороченные джинсы и малиновые вельветовые брюки, ботинки на толстой подошве, странные кольца и серьги, красили ногти и обводили глаза. У старших братьев тайком брали записи Курта Кобейна и “Дипеш Мод”.
Мечтали прогуляться по Парижу в шелковом шарфике и больших очках, мечтали ездить на верблюдах в пустыне Сахара. Мы уже читали Ричарда Баха, Ницше, впервые завораживались Маркесом и влюблялись в него навсегда. Долгими часами засиживались в единственном в городе кафе, беседуя о новом – о философии, Боге и человеке, неизведанном будущем. Прогуливали уроки и дружили с двоечниками. Смело отрицали то, что до нас отрицалось с осторожностью, верили во что попало или не верили вообще. Не соответствовали, а выделялись, не мечтали, а планировали.
Нас называли «потерянным поколением», которому предстояло победить как на войне, так и в мирное время…

***

Мирное время наступило в 1994. В страну возвращалось оранжевое солнце, а Город воскресных голубей начинал отходить от долгой-долгой зимы.
Я тогда училась в старшей школе “Балатон”. Ее так назвали после Большой катастрофы в честь живописного озера на западе Венгрии. Школу построили венгры в подарок городу, поэтому она так и осталась “венгерской”.
Вообще-то название озера означало “болото”. Говорили, что озеро необычайно красивое, окруженное красными черепичными крышами маленьких домиков на ярко-зеленых густых холмах, со стаями белых лебедей на прозрачной мелкой воде и парусами небольших прогулочных яхт, арендованных щедрыми туристами и припаркованных на закате у самого берега. Наверно, вдохновленные этой картинкой, в подробности этимологии не вникали, и давнюю примету “как назовешь, такой и будет судьба”, не вспоминал никто.
Конечно, вместо живописных пейзажей с черепичными крышами и парусами лодок, нас окружали неприметные дома с развешанным бельем на веревках, натянутых между старыми электрическими столбами и металлическими крючками на скрипучих дверях. А еще – большое футбольное поле, где мальчишки из окрестных дворов гоняли мяч, поднимая клубы пыли до самой макушки единственного дерева в округе. Но, несмотря на это, одноэтажное светло-зеленое здание школы выглядело весьма уютно.
Под окнами росли какие-то зеленые кустарники с листьями, словно вырезанными из блестящего плотного дерматина, опадающие лишь поздней осенью, перед самым началом первых заморозков. И, опадая, не меняя цвета и даже не ежась от зимнего холода, они там лежали до самой весны вместе с озябшей осенней желтой листвой, занесенной сюда откуда-то издалека ветром и шагами прохожих. Днем здесь всегда стоял запах гари и звук заводящихся моторов старых машин и мотоциклов, которые ремонтировали в соседней мастерской, а вечером, когда сараи закрывались и мальчишки уходили домой, безмятежную тишину из открытых окон нарушали лишь приглушенные голоса вечерних эфиров мексиканских сериалов.
Учиться я не любила и обычно сидела на последней парте и в похожей друг на друга веренице дней убивала время, смотря из окна на листья кустарника из дерматина и придумывая разные истории. И, словно в японских фильмах, мне казалось, что время застывает на одном кадре, сменяя цвета и времена года. Летом пыль с футбольного поля поднималась клубами до самой макушки дерева. Осенью все сменялось дождями, воздух становился серебристым, уже одним своим цветом навевая прохладу и мысли о приближающейся зиме. Зимой на моем единственном кадре из окна была белая зима, а весной от талого снега выглядывала озябшая прошлогодняя листва.
Так, сменяя времена года, рисуя на последней парте какие-то фигурки в тетради, прошли мои три быстрых года. А когда я собрала в кожаный рюкзак обложки кассет, плакаты, тексты песен и интервью “Иванушек”[20], которые хранила под партой, оглядела пустынный класс, где еще оставались разбросанные черновики последних экзаменов, списанные шпаргалки математических формул и дат важнейших героических сражений, я была твердо уверена, что сбывалась моя самая заветная мечта – я уходила в манящую своей неизвестностью и перспективами взрослую жизнь…

***

-Ты оставишь мне кассеты “Иванушек”[21], – спросила сестра, когда я собирала вещи в картонную коробку.
- Конечно, оставлю, зачем мне они, я их уже не слушаю.
- Да… ты уже взрослая, – мечтательно сказала она.
- Не переживай, через девять лет и ты будешь взрослой. “Просто – просто все мы подросли…”, – напела я ее любимую песню.
Я заметила, что она скрывает слезы. У нее была привычка, когда она смущалась и старалась скрыть волнение и слезы, широко открывала глаза, потом наклоняла голову над блокнотиком или книжкой и делала вид, что читает.
Я тогда уезжала из Города воскресных голубей. В Большой город.
- А вдруг тебе не понравиться там? – спросила сестра.
- Что-нибудь придумаю. Уеду в Город угрюмых морозов. Соберу вещи в коробку и уеду. И не переживай ты так, я же не на край света уезжаю. Будешь приезжать ко мне.
- А ты сама больше не приедешь?
- Конечно приеду! Буду приезжать часто, ты не думай! Хочешь, оставлю Зайчика? – спросила я, показывая на плюшевого Зайчика, проколесившего со мной по всем дорогам.
- Он же твой, ты сто лет возишь его с собой.
- Оставь себе! Поставишь рядом на рояле. Будешь думать, что я здесь.
Услышав про рояль, она наморщила лоб.
- Не надо морщиться, – сказала я, руками разглаживая складки у нее на лбу. - А то, как и у меня, на лбу рано появятся складки. Хотя… говорят, это складки ума.
- Тогда и я хочу такие же складки!
- Потерпи, будут! А если будешь так сильно морщиться, то появятся совсем скоро.
Она открыла карманчик сумки.
- А ты забери этого, – достав, вручила она мне маленького медвежонка.
Я уже закончила собираться. Крепко обняла ее. Она опять широко раскрыла глаза и улыбнулась, чтобы вдруг не заплакать. Я взяла картонную коробку, положила в дорожную сумку маленького мишку. Как в детстве, помахала через окно заднего сиденья и уехала навсегда.
Тогда уже уезжали многие. Затворяли высокие ставни, закрывали большими замками двери и ворота. И в спешке, забирая только самые необходимые пожитки из прошлой жизни, не оглядываясь назад, словно убегая от страшного преследования, на самолетах и поездах уезжали в самые непредсказуемые точки на глобусе.
А преследовали их безысходность и обреченность, бесповоротно наступающие после больших катастроф.
Катастроф, во время которых разрушаются не просто стены домов и в мелкие осколки разлетаются стекла окон, но вдребезги разбивается все, на чем строились будущие надежды. А под обломками развалившихся бетонных потолков остаются не просто кухонная утварь, мебель и одежда, а долгие годы пусть даже простой и обычной, но беззаботной и привычной жизни.
Катастроф, после которых, проснувшись наутро, слышишь, что замолкли фонтаны и голоса, замолкло все, что в принципе может потерять звук. И бывает очень сложно встать и отскрести из-под обломков хотя бы иллюзии на завтрашний – более светлый день.
В тот день, когда машина проезжала мимо одноэтажных домов Старого города, я вспомнила жертвенных воскресных голубей у Церкви, высунув клювики в решетки клеток, пытающихся вырваться наружу. И я подумала, что мы стали похожи на этих жертвенных голубей. Задыхаясь без воздуха в Городе, который превратился в железную клетку, мы всеми силами пытались вырваться и улететь.
“Но ведь голуби всегда возвращаются обратно, – тогда подумала я. – А мы… мы, наверно, не вернемся никогда…”

***

Я уже много лет живу в Большом городе[22]. Люблю его, особенно в конце сентября, по утрам воскресений. В эти дни на улицах практически нет никого, и можно разглядеть матовые фасады невысоких домов, построенных давным-давно, ровный ряд деревьев, растущих по краям тротуаров. Можно вдыхать почти всегда теплый воздух. И, сидя в маленьком уютном кафе на Каскаде, разделенном от тротуара ухоженными клумбами темно-красных цветов, можно пить горячий кофе и смотреть, как в воскресном ленивом темпе своих жителей, поздно и нехотя, просыпается Большой город. Он запечатлен на моей карте мира именно этой воскресной картинкой.
А жизнь… В жизни было всякое. Иногда сбывались мечты. Были красивые закаты на море, прогулки по пустынному пляжу, когда только-только поднималось солнце, окрашивая изумрудные воды в ослепляющий серебристый цвет, и я подолгу смотрела, как теплые волны гасились на берегу, смывая следы от шагов и нарисованные на песке фигурки и слова.
Были бескрайние хвойные леса с запахом влажных шишек и палой осенней листвы, поля весенних тюльпанов, похожие на радугу, только не на небе, а среди зеленых ухоженных равнин. Запах утреннего кофе и теплых шоколадных круассанов из соседнего бейкери. Новогодние колокола, ароматы маминой кухни, вечера в уютных кафе в любимых городах, километры воздушных облаков и красивых дорог.
Иногда жизнь превращалась в обычную суету большого города, где мало пространства, мало времени, и оно нам никогда не принадлежит. Когда каждое утро в отлаженном и надоевшем режиме, дисциплинированно, в жару и в дождь, в радости и когда печально, мчимся только вперед, чтобы вовремя успеть поймать удачу. Тратим килограммы косметики, десятки часов, подбирая сумочки, часы и шарфы, чтобы выглядеть лучше и лучше, просматриваем тысячи страниц в поисках идеальной и короткой дороги к достижениям.
Где женщины перестают кокетничать, мужчины перестают дарить цветы, а друг с другом общаемся на равных – либо конкуренты, либо партнеры. Где мы настолько ценим свою свободу, что зависим от своих банковских карточек и курса евро гораздо больше, чем от дома и любимых людей, иллюзорно гордясь умением схватить чемодан, через час очутиться в другой географической реальности и чувствовать себя как дома. Мы знаем много языков, но чаще всего не находим правильных слов. Мы бегаем по утрам, занимаемся спортом, не добавляем в кофе сахар, чтобы быть отражением продвинутого века. Мы иногда забываем запах дождя и моря. Когда смотрим в окно, чаще всего жалуемся на серую погоду, но не успеваем рассмотреть, как дождь, каплями рисуя фигурки на стекле, обновляет воздух и день. Уже не находим времени прогуляться по улочкам родного города, искать среди брошенных домов свои воспоминания, подолгу философствовать ни о чем, сидеть с книжечкой, листая страницы любимого романа, несколько раз перечитывая знакомые отрывки из правильных слов…


…В Городе воскресных голубей я уже бываю редко. Когда приезжаю, на узких старых улочках с вечно неровным асфальтом и клубами пыли до самых небес, проходя мимо разваливающихся деревянных балконов с обветшалыми резными перилами, брошенных домов и закрытых заржавевших ворот, вокруг которых с каждым годом все гуще и выше растут сорняки, мне всегда кажется, что там, через какие-то недалекие сто километров протекает не просто другая, а инопланетная жизнь.
По-прежнему часто говорят, что эти улочки похожи на старый фильм. Нет… они сами являются частью старого кино. А мы приезжаем сюда, чтобы на время побыть в этой виртуозно правдивой декорации, потускневшей и выцветшей с годами, но преданно сохранивших силуэты дорогих людей, совсем как на пленке старой киноленты.
Когда-то в детстве на МОЕЙ карте мира Город воскресных голубей казался, если не единственной, то самой главной точкой. Сегодня он стал меньше и незаметней. Вместе с другими точками, которые соединились между собой линиями пройденных маршрутов, она превратилась в мою историю. И как это обычно бывает, оглядываешься назад и видишь: вот они – твои несколько точек на карте мира, а между ними извилистая жизнь…



#ДОМ С РОЯЛЕМ

Моя юность прошла в Городе воскресных голубей – в старинном двухэтажном доме с высокими окнами с деревянными ставнями и видом на изумрудные деревья и Чертово колесо Центрального парка, со столетней двухстворчатой дверью, украшенной резьбой в середине и по краям створок, с коваными завитками на верхней стеклянной вставке, с потрескавшейся от давности светло-серой краской. В Доме с роялем.
В последний раз я там была, когда дом продавали и родные уезжали в Америку - в 2004 году, в жарком июле, в среду или пятницу, а может, и в другой день недели, теперь и не вспомнить…
Вывозили проданную за бесценок старинную мебель. Высокий Антиквар с вьющейся винтажной челкой из комсомольского прошлого стоял в центре просторной гостиной, почти пританцовывая на одной ноге в предвкушении огромной прибыли. Хватался за двухсотлетние ковры, заглядывал в ящики дубовых шкафов в поисках серебряных ложек. Подходил к старинному роялю с позолоченной инкрустацией, бережно водил рукой по черной зеркальной поверхности и постоянно торопил рабочих, пока владельцы не передумали: просто продавали рояль за пятьсот долларов, а стоил он в десять раз дороже. Хотя.. это было уже не важно, ведь когда уходишь, нужно не оглядываться, задумываясь, чтобы вдруг не захотелось остаться.
Разувшись у входа, новая владелица с лакированной сумочкой, из которой выглядывал зонтик и коробка вафельного торта, деловито расхаживала по пустеющим комнатам и проектировала декор своей мечты с непременными занавесками с какими-нибудь красными маками или золотистыми лилиями – в пол.
Дедушка сидел в старом кресле и на кофейном столике разбирал старые фотографии, поименно вставляя их в альбом с японской сакурой на обложке. Время от времени он подзывал нас и вспоминал детали из прошлого, показывая наши смешные детские фотографии – то мы рядом с чучелом бурого медведя на Большой площади, то рядом с нарядным козликом с красным бантом, завязанным на рогах, когда нас водили кататься на лодках у Черной крепости, то играем в снежки в Центральном парке в тот холодный день в феврале, когда за ночь выпал двухметровый снег, то у моря в сандалиях с ромашками и в веселой футболке, а в руках – нелепый надувной круг с синими дельфинами.
Я в последний раз подошла к окнам гостиной, где мы с Лианчик любили сидеть на подоконниках, смотреть на прохожих и болтать ни о чем. Все было как прежде: прохожие, серые крыши одноэтажных домов, медленно вертящееся Чертово колесо, на котором кто-то наверняка искал свое окно среди куполов церквей и высоких макушек деревьев Центрального парка. Как и в тот первый день, когда я сюда приехала, старая дворняжка Джеко мирно лежала на пороге своей хозяйки, соседка напротив развешивала белье, а на линии тротуара, из невысокой травы и сорняков выглядывали те же маленькие желтые цветочки, названия которых я никогда не знала… наверное, лютики.
Когда мебель вывезли, в центре гостиной остались стоять две большие коробки с ненужным “хламом”, который не поместился в строго ограниченных четырех чемоданах новой жизни – старые игрушки, несколько книг и журналов, детские блокнотики моей сестры с картинками русалок из мультиков и кино. А из коробки выпал маленький рождественский медвежонок.
Потом я плакала вслед уезжающему поезду, понимала, что нечто важное в моей жизни заканчивается, понятия не имела, что с этим делать, и мне казалось, что именно вот так больно наступает конец света…


***

…Конец света не наступил. Годы пролетели быстро и незаметно.
В Доме с роялем живут новые владельцы. Летом, проезжая мимо, в раскрытых окнах гостиной можно увидеть шторы с золотистыми лилиями, а в других комнатах – занавески с красными маками. У ржавых ворот дома сорняки уже растут настолько высоко, что маленькие желтые цветочки уже не выглядывают, а из выбоин и ям вечно неровного асфальта клубы дыма по-прежнему поднимаются до самых облаков. В подъезде деревянные балки провисли до самой земли, а на закоптелых стенах остались сушиться пучки зелени и “авелук”[23] десятилетней давности.
У Дедушки сердце остановилось в 2006. Когда он умер, на столе в его доме лежал альбом с японской сакурой на обложке, с поименно вставленными старыми фотографиями, а отдельно лежала смешная фотография: в мой день рождения тетя торжественно позирует фотографу, облокотившись о подлокотники кресла, а мы – четверо детей, тайком выглядываем из-за спинки, корчим рожи и весело портим ее художественный замысел.
Моя сестра стала калифорнийской девушкой от CHANEL. Она вечно “busy”, печатает две тысячи слов в минуту, одновременно подпевая Rihanna и болтая по снепчату с подружками. Мчится на “белом” новеньком Mercedes по фривею в университет, из университета на работу, с одной работы на другую, постоянно сдает какие-то файналы и репорты, дарит мне мои любимые сумки от Stella McCartney и каждым летом приезжает в Страну оранжевого солнца и древних книг. И каждый год мы гуляем по родному городу: сначала по улице Кирова, потом на площадь – в Церковь Семи Ран, потом по шестнадцатой улице поднимаемся до старого здания института, оттуда – к школе у русской церкви, просим у сторожа разрешить войти в класс, сестра фотографируется за своей старой партой, недавно окрашенной в зеленый цвет, оглядывает плакаты гуашью с патриотическими стихами на фоне Арарата. Потом по длинной улочке от школы прогуливаемся к Парку. Там садимся на Чертово колесо, с самой высокой точки его поворота, как в детстве, ищем окна старого дома, покупаем сладкую вату и “ненужные” озорные шарики.
Потом приходим к Дому с роялем и садимся на знакомый порог, прямо как в юности, когда из магнитофона “Ласковый май”[24] пел “Пусть в твои окна смотрит беспечный розовый вечер, пусть провожает розовым взглядом, смотрит нам вслед…”[25], когда все только начиналось, и когда нас не разделял большой океан…




#СОСЕДИ

Мне всегда казалось, что память похожа на многоквартирный дом в виде коробки с квадратиками окон. Если представить, что за этими окнами, словно параллельно с нами, живут все те люди, которых мы когда-либо встречали – близкие и дальние, хорошие и не очень, мимолетные и остающиеся навсегда, то получается, что в детстве и юности эта коробка совсем крошечная, без окон, как и наш маленький мир.
Потом, год за годом, этажи растут до облаков и до самых небес, квадратиков окон становится больше и больше. Некоторые окна занимают несколько этажей, и они на нашей коробке – самые любимые и яркие, и мы всегда хотим, чтобы свет в них горел ослепительнее всех, не ослабевая, чтобы каждый раз, хотя бы в воспоминаниях заглядывая внутрь, чувствовать тепло людей, которых нет.
Некоторые окна со временем просто гаснут и исчезают, как и исчезают из нашей памяти люди и стираются события. И в этой коробке с бесконечно растущими квадратиками окон, вовсе не старея и побеждая иронию времени, именно такими, какими мы их когда-то знали, живут эти разные люди, порой странные и несуразные, порой смешные и непонятные, а порой значимые и важные.
Люди, благодаря которым огни в окнах нашего квадратного домика горят многоцветными, невероятными и непохожими друг на друга оттенками. Благодаря которым, в нашей памяти одной и той же ниткой переплетаются встречи и прощания… переплетаются все старые улочки, по которым мы ходили, все уголки нашего многоэтажного квадратного домика.


***

В начале 2000, когда появились первые банки, Гришо стал банковским служащим в униформе. Жил он в одноэтажном доме, где под окнами стояла бежевая старая “Волга” со спущенным колесом. Ее не продавали, поскольку попросту никто не покупал, а сдать на металлолом было жалко. Отец Гришо – спокойный, семейный человек с веселым взглядом, часто ее “чинил” – то менял колесо, то выходил из дома в рабочем фартуке и с потрепанной сумкой с гаечными ключами, раскладывал их на тротуаре, а сам часами ковырялся в запчастях.
- Будь проклят тот день, когда я сел на баранку этого пылесоса… – каждый раз проходя мимо, цитировал Гришо фразу из советской кинокомедии.
Еще с ранней юности Гришо мечтал поступить в театральный институт и стать комедийным актером. Как Фрунз[26]! Приходил к деревянному балкону на соседней улочке, где снимали “Танго нашего детства”, надевал пиджак и кепку деда, наклонял голову набок, как это делал Фрунз, и репетировал сценки. Всех своих друзей и знакомых он уговаривал ему подыграть. И если вы когда-нибудь проезжали по этим местам, вполне возможно, что встречали школьницу в каре, на тротуаре танцующую танец Нины из “Кавказской пленницы”, или коренастого, невысокого парня в дедовской кепке и дедовском пиджаке, странно поглядывающего на деревянный балкон, подбирающего правильные интонации голосами разных героев из любимого кино.
Старики из окрестных домов, по вечерам собираясь на деревянной скамейке на углу улочки, часто подзывали Гришо:
- Давай, Гришо джан, покажи-ка нам Фрунза!
Гришо надевал пиджак, дедовскую кепку и начинал:
- Почему лампочка горит средь бела дня? По загсу мы еще муж и жена, разведемся, пусть тогда и жжет, сколько хочет!
- Сколько душа пожелает, столько и буду жечь, это его не касается, так и передай!
- Так и передать?
- Сколько захочу, столько и буду жечь, это мое ЛИЧНОЕ дело, я себя считаю разведенной!
- Да она готова все сжечь, меня сожгла, детей сожгла, скоро себя сожжет…
После диалога он смущенно оправдывался:
- Как у Сирануш у меня пока не получается, это я так… для полноты мизансцены. Но на экзамене в театральном буду только Фрунза показывать.
- Правильно, Гришо джан , – одобряли старики. – Покажи им Фрунза, пусть знают там у себя в Большом городе, что все таланты бывают из Города воскресных голубей!!! Вот поступишь, станешь большим актером, как Фрунз, будешь сниматься в настоящем кино, а мы… дай Бог, застанем эти хорошие дни…
- Какой был актер… – каждый раз они ностальгически начинали вспоминать, а Гришо уходил искать новую аудиторию.
В десятом классе Гришо решил, что станет не комедийным, а драматическим актером. А поступать в театральный будет не с диалогом Сирануш и Фрунза, а с монологом Гамлета. Тогда он часто играл в футбол. Подходил к друзьям по команде, пристально смотрел им в глаза и с максимальным пафосом задавал сакральный вопрос: - Быть или не быть?
Друзья однозначно советовали “Быть!”, остальную часть монолога, естественно, не дослушивали до конца, и Гришо дочитывал монолог Гамлета уже в уме или в гордом одиночестве.
Но совсем скоро он встретил невозмутимую девушку с ангельским характером. Она монолог Гамлета дослушала не только до конца, но и с большим интересом, а на фразе: “Офелия! О радость! Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа…”[27] Гришо решил, что на ней безотлагательно женится.
Девушка согласилась. Ну а в качестве неоспоримого доказательства своей неподдельной любви к искусству, решила Гришо из искусства забрать. В театральный он не поступил, окончил экономический, стал банковским служащим, дослужился до руководителя регионального филиала банка. Купил хорошую машину, дом отремонтировал, установил “лучшие” полы с подогревом. Жена с энтузиазмом подобрала диваны, шторы, стиральную машину, микроволновку для домашней пиццы. И зажили они гармонично и счастливо.


…Говорят, что Гришо по-прежнему разбирается в кино, играет в футбол, а по вечерам смотрит с женой “добрые фильмы о любви” и даже ловит ошибки в постановке кадров даже у самых именитых режиссеров. Под окнами стоит та же вечная бежевая “Волга”, ее по-прежнему никто не покупает и по-прежнему жалко сдавать на металлолом. Он по-прежнему проходя мимо нее, пусть и не так энергично, как делал это в юности, проклинает “тот день, когда сел за баранку этого пылесоса”.
А в семейные праздники он читает монолог Гамлета под аплодисменты друзей и под гордый взгляд жены. Друзья после первой же строчки оптимистично советуют “Быть!” и даже предлагают за это выпить, а жена всегда, словно впервые, дослушивает внимательно монолог не только до самого конца, но и с большим интересом, а на фразе “Офелия! О радость! Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа…” Гришо в очередной раз убеждается, что выбор он сделал правильный!


***

Роза носила домашний халат с красными и желтыми цветами, напоминающими яичницу с помидорами, а на него надевала вязаный синий жакет, неровно застегнутый на одну пуговицу на груди: верхнюю пуговицу она всегда застегивала на нижнюю петлю. На ней всегда были огромные бриллиантовые серьги, из кармана всегда торчали ключи от большого дома с просторными комнатами и отдельный большой ключ от гостиной, где она хранила дорогие и редкие столовые приборы из синего кобальта.
Гостиную с закрытой дверью домочадцы и гости обходили стороной, проходя мимо очень осторожно, чтобы даже легкий ветерок или малейший шорох не потревожил чашки и блюдца. Даже поговаривали, что она привязывала их на деревянные полки шкафа невидимым скотчем, чтобы не шевелились и не потрескались.
Доставала она их всего дважды: в первый раз, когда устраивала младшую дочку в институт, а второй раз, когда ее же выдавала замуж за высокого красавца, стабильно надеявшегося, что в завещании Розы бриллианты и кобальты достанутся именно ему.
Иногда Роза кобальты продавала. Не ради денег, естественно, а ради удовольствия. Продавала, перепродавала, покупала, снова продавала, и так по кругу. Приходили важные женщины, едва наступая на цыпочки, озираясь по сторонам, словно конспирируя важное задание мировой разведки, заходили внутрь, говорили только шепотом, вожделенно рассматривали редкие узоры, а потом, со знанием дела, заворачивали в газетную бумагу или в мягкие полотенца и уходили, крепко сжимая сумки с ценным товаром. И так до бесконечности… много лет.
Каждый день в полдень Роза окликала дворовую собаку Джеко, чтобы накормить остатками обеда. Приносила кость, немного мяса и овощей.
Собака давно всем надоела, лениво лежала на стареньком коврике, не лаяла, не кусалась, и все, проходя мимо нее, всегда задавались вопросом:
- Когда же ты сдохнешь, Джеко?
Розе тоже собака надоела. Но было бы стыдно перед людьми, если бы Джеко “умер” от голода где-то под забором, как “какая-нибудь бродячая собака”.
- Пускай умрет от старости. А то стыдно будет перед людьми, – часто говорила Роза. – Скажут, собаку голодом уморили. Нет, пусть “умрет” по-человечески – на своем коврике, от старости, сытая и довольная, как нам и подобает.
Поэтому ежедневно, в любую погоду, даже в годы холода и голода, в полдень выходила во двор, звала Джеко, садилась на ступеньках порога, Джеко неспешно поедал свой обед, а она терпеливо ждала, причитая:
- Какая же ты противная, ненужная, грязная собака. Лохматая. Даже лаять не умеешь!!! Вот придут воры, спокойно заберут все мое добро, а ты будешь лежать себе, как на царском троне! Хоть бы “умерла” поскорей! А то надоело приходить сюда каждый день, сижу без дела рядом с тобой, а мне еще столько надо успеть. Ты хотя бы меня слышишь? Вряд ли… Глухая… к тому же.
Когда Джеко заканчивал обедать, она убирала остатки и заходила в дом.
А летними вечерами приносила арбуз и дыню. Джеко к ним не притрагивался, но она оставляла, а через пару часов забирала:
- Грязная, глухая, а еще и без вкуса! Я же говорю, никому ты не нужен, Джеко!
И так каждый день.


…Роза умерла раньше Джеко.
У нее было пятеро детей. На второй день после похорон прямо с кладбища они все пришли к ней в дом разбирать кобальты из закрытой гостиной. Долго и шумно решали, что и кому достанется. И поскольку столовой утвари там было на целое состояние, все претендовали бескомпромиссно. Из окон долго были слышны крики, взаимные упреки, обвинения:
- Ты не навещал ее!
- А ты не любила!
- Даже на день рождения пришла с пустыми руками. Только уносила.
- А тебе достались бриллиантовые сережки.
- А тебя за взятку устроила в институт.
- А ты такая…
- А ты сякая…
А потом началось… биение посуды. Той самой! О стенку летели кобальты, вдребезги разбиваясь на мелкие осколки на полу роскошной гостиной, так и не доставшись никому.
Дом закрыли, дверь заросла сорняками и покрылась плесенью и пылью. А на пороге так и остался лежать старый пыльный коврик, который застелила Роза для нелюбимой дворняжки Джеко.
И после этого еще несколько лет, каждый день, ровно в полдень, к закрытой двери этого неуютного дома одиноко прижималась “ненужная” собака Джеко…

***

Вика была дочерью спортсмена и пианистки. Училась в лучшей школе города, жила в красивой квартире с немецким пианино и роскошной мебелью, где на полках, словно в хорошем магазине столовых приборов, линейкой были расставлены фарфоровые чашечки и фарфоровые фигурки слонов и черепах, по преданию, приносящих удачу и неторопливое богатство.
Про нее часто говорили, что она “девушка-изюм”, то есть была невысокой, худощавой, но красивой и обаятельной - черные прямые волосы, темно-карие глаза, аккуратный нос и лучезарная улыбка. Носила лучшие наряды, заливисто смеялась ямочками на щеке и напоминала французскую киноактрису.
Вообще-то последней книгой, которую читала Вика, был “Букварь” с картинками. Но она нисколько из-за этого не переживала и была твердо уверена, что всякие экзистенциальные разговоры про бытие и космос, размышления о столкновении цивилизаций – печальный удел тех, кому меньше повезло с изображением в зеркале. Это убеждение, в принципе, совпадало с мнением 90 процентов человечества, так что о Шопенгауэре и Кафке с ней никто и не заговаривал.
В двадцать лет Вике стало скучно. Она решила, что предисловие своей жизни она благополучно проживала и пора писать основной роман. Влюбилась в парня с густыми бровями, с которым у нее идеально совпали взгляды на жизнь, и решила, что хочет выйти за него замуж.
Парень с густыми бровями тоже был похож на киноактера, но не французского, как Вика, а из какого-нибудь голливудского боевика про пуэрто-риканских или венесуэльских гангстеров, у которых такие же густые брови и большие глаза с длинными ресницами. У него была добродушная натура и абсолютное отсутствие амбиций и каких-либо планов на жизнь. Он признавал только дворовый кодекс чести и праздную жизнь, любил Вику, “жизненные фильмы про любовь”, певца Dr.Alban и марихуану. Его мировоззрение сформировалось задолго до изучения алфавита, и, в отличие от Вики, не читал даже “Букваря”, поэтому с Викой у него получался интеллектуальный мезальянс. Так что, все дружно решили, что Вики он попросту недостоин. И в доме все перевернулось вверх дном.
Пианистка, эффектная женщина в старинных серебряных украшениях и с длинными ногтями, которые парень с густыми бровями называл “когтями динозавра”, периодически падала в обморок, когда вспоминала, что ее дочери может достаться самая худшая женская доля на планете Земля.
Спортсмен, немногословный и принципиальный человек, впервые за всю жизнь начал курить, часами с сигаретой в руке безмолвно смотрел в одну точку, временами качал головой и многозначительно вздыхал. Родственники разделяли с ними печаль, соседи перешептывались, придумывая самые невероятные развития событий, а Вика твердила, что любит окончательно и бесповоротно.
Любовь, как известно, не только слепа, но еще глупа и неуступчива. Поэтому, когда закончились все доводы и пререкания, Вика просто сбежала с парнем с густыми бровями. Пианистка и спортсмен с ее выбором смирились и сыграли роскошную свадьбу.
Мать жениха надела свое единственное торжественное платье с огромным жирным пятном на груди, оставшимся еще со свадьбы старшего сына. Пианистка много плакала, оглядывала зал в поисках новых жертв для своей болтовни, садилась рядом с гостями и жаловалась, что ее дочери досталась “худшая женская доля на планете Земля”.
А когда заметила разлившееся второе пятно на единственном торжественном платье матери жениха, упала в обморок. И пока ее приводили в чувство, новая сватья медленно оторвалась от своей тарелки с форелью на гриле, невозмутимо резюмировала, что та “притворяется”, лениво оглядела зал и продолжила невозмутимо трапезничать, отделяя молодые кости от филе нежнейшей форели на гриле.
Вика переехала в дом мужа с огромным приданым. Несколько дней привозили ковры, мебель, столовые приборы, фарфоровые чашечки. Вика энергично обставила и переделала весь дом под абсолютное и немое равнодушие свекрови, невозмутимо сидящей на диване с тарелкой с холодным арбузом или курочкой в духовке.
И зажили они счастливо, ну или ПОЧТИ счастливо. В трезвое время суток у них все было, как у всех новобрачных: сидели в обнимку, ходили гулять, шептались и целовались, пили кофе на балконе, обсуждали соседей и придумывали, как жить хорошо, но не работая и не напрягаясь.
Даже предысторию этого брака все благополучно забыли. И только пианистка два раза в год, вспомнив, что ее дочери все же досталась худшая женская доля на этой планете, падала в обморок, ее приводили в чувство, и все опять становилось на свои места.
Но счастье молодых омрачало одно маленькое обстоятельство: парень Вику страшно ревновал. Он быстро забыл, что влюбился в ямочки на ее щеках. И когда Вика, уже замужней, продолжала выглядеть как киноактриса, заливисто смеяться и гулять с подружками во дворе, он решил, что жене такого уважаемого в городе человека не подобает вести себя, как вертихвостка, и предъявил целый список дел, которые Вике категорически запрещалось делать. Так Вика узнала, что ей запрещалось выходить за пределы двора, разговаривать с незнакомцами, ходить в гости без мужа, носить облегающие платья, выщипывать брови и красить ногти.
Но Вика, как и все женщины, капризная по мелочам, от своих привычек отказываться не собиралась. Поэтому два раза в неделю, после хорошей дозы любимой марихуаны, а иногда и нескольких бутылок водки, муж Вики принимался ее перевоспитывать. Ну и поскольку считал, что все “интеллигентные” методы с Викой давно исчерпаны, хватался за топор или огромных кухонный нож и гонялся за Викой по дому с криками:
- Убью, зарежу!
Вика начинала в истерике от него убегать, пряталась у сердобольных соседей, он гонялся за ней по всему двору, а потом и по всей улице, стучался в двери, грозился обрушить дома в округе и требовал вернуть ему жену:
- Чтобы зарезать, чтобы убить!
Вика дико вопила, что наутро разведется, уедет куда-нибудь далеко, он ее никогда не найдет, и будет она жить счастливо и спокойно. А он кричал, что взорвет любое место, куда Вика уедет.
- В Париж, я в Париж уеду, – кричала Вика. И хотя соседи не понимали, почему именно в Париж, дружно стояли рядом и хором повторяли: “Вот именно! В Париж!”
- А ты останешься в своем свинюшнике со своей матерью, тебя даже в самолет с таким уродливым лицом не пустят, – кричала она.
- Да хоть на Луну, – вопил муж, ломясь в дверь к очередному соседу,- все равно найду, все равно зарежу… рано или поздно зарежу! Ты понимаешь? Я-те-бя-все-рав-но-за-ре-жу!
Она орала, что ненавидит, он кричал, что ненавидит еще больше. Она плакала, он бился в истерике.
В итоге, ближе к полуночи, огромными усилиями, уговорами и силой, топор или нож у него все-таки отнимали. Уводили домой, он высыпался, а утром, уткнувшись Вике в колени, плакал, что любит и не может жить без ее красивых глаз и ямочек на щеках. Готов понести любое наказание, лишь бы она простила. Говорил, что добрый, просто в него от ревности и страха ее потерять вселяется неизвестный бес и он, сам того не желая, совершает глупые поступки. Приносил букеты сирени и ее любимый белый шоколад в кокосовой стружке, клялся в вечной верности и вечном послушании, обещал непременно исправиться. Соседи с жалостью смотрели на умилительную картину, и все заканчивалось хорошо! Но на время…
Вика, ко всему прочему, была еще и девушкой эзотерически развитой. И не найдя другого объяснения доставшейся ей худшей женской доле на планете Земля, решила, что ее сглазили. Она подозрительно вглядывалась в лица соседей, пытаясь понять, кто же виноват в ее бедах. А потом решила, что должна обратиться к высшим силам. Одела свое лучшее красное платье, накрасилась, надела туфли из черного бархата с тонкой линией прозрачных кристаллов на каблуке и пришла в дом за углом… к гадалке Свете.
- Это не сглаз, кусочек моей души, это порча! Страшная порча! – сказала гадалка Света, выслушав ее историю.
У Вики глаза заблестели:
- Все отдам, помоги!
А у гадалки Светы была давняя неприязнь к соседке Вики с верхнего этажа – Соне, невеселой женщине с голубыми глазами и складками на лбу в форме английской буквы ” W – Дабл Ю.
История умалчивала о конкретных деталях их неприязни. Вроде гадалка Света нагадала какое-то событие, видимо, хорошее, предсказание не сбылось или сбылось частично, но в итоге Дабл Ю Соня гадалке Свете не заплатила, а Света ее за это не простила и напоследок сказала:
- Ты думаешь я буду беспокоиться? Нет! Высшие силы все равно накажут! Войдут тебе в дом в виде змей и черных пауков. Посмотришь – грациозный лебедь, а окажется – черный паук. Иди и жди!
Так вот, когда Вика обещала гадалке Свете отдать все, что у нее есть, та решила не только заработать, но и отомстить Дабл Ю Соне.
- Вот когда придешь домой, перебери все подушки, на которых когда-либо лежал твой муж, найди мне нитки, завязанные в узелки, принеси мне, – сказала она Вике.
Вика пришла домой, перебрала все подушки, и, когда в доме уже стоял густой пух из птичьих перьев, нашла белую нитку, завязанную в узелки. Принесла Свете.
- Вот смотри… Видишь? Завязали семьдесят семь раз. Чтобы у тебя никогда не было счастья с мужем. Чтобы радости не видела. Вроде все хорошо, и вдруг, без всякого повода, он как сумасшедший, бросается на тебя, обижает. Это порча!
Вика плакала.
- Порчу навела женщина, – продолжала гадалка Света, - живет близко… наверно, на расстоянии 20-30 метров от твоего порога, притворяется тебе другом. Ты даже советуешься с ней, рассказываешь свои беды. Такая… ну красивая, с голубыми глазами… но недовольная, злая что ли…
- Неужели со складками на лбу? – неосторожно предположила Вика.
- В том числе и со складками на лбу! – сказала гадалка Света, понимая, что ее план окончательно удался.
- Соня!!! – догадалась Вика. – Вот змея! А я ей куриный суп таскала, когда она упала с лестницы, а бездельник муж целый день в нарды играл. И это ее благодарность? За все добро? Я ей на день рождения свой фарфоровый чайник из приданого подарила. Неблагодарная!
- Да ладно… - удивилась гадалка Света. – Фарфоровый чайник? Этой змее? Добрая ты Вика… очень добрая, будешь всю жизнь страдать из-за своей доброты!
Вика вернулась домой вдохновленная. С таинственным видом, с каким каббалисты совершают обряд жертвоприношения, сначала швейными метрами измерила расстояние между своим порогом и порогом Дабл Ю Сони. Смешала какие-то эфирные масла, по всей видимости, лаванды, ладана, с коричневым благовонным порошком сандалового дерева с корицей, как и указала гадалка Света.
Потом рассыпала соль по всему дому, по всем углам. Затем высыпала ее на нагретую чугунную сковородку. Соль долго трещала. Этот дурной запах смешался с благовонием смеси эфирных масел и порошка.
Соседи закрыли все окна и двери. Кто-то предложил вызвать пожарных, другие – позвонить в психиатрическую клинику.
Из окон Вики выходили клубы дыма, “забирая из дома всю плохую энергию и сглаз ”. Потом она зажгла специальную свечу, ходила с ней по углам комнат и по лестничной площадке, круговыми движениями очищала огнем дом от нечисти, по бумажке, хотя и по слогам, но с большой верой, читала заклинания гадалки Светы, остановившись на пороге, громко выгоняла бесов, выкрикивая им незатейливые указания:
- Уходи прочь, нечистая сила, освободи мой порог и мой дом. Уходи в царство нечисти…
И так семьсот семь раз, до самого заката, как и указала гадалка Света.
Соседи сочувственно качали головой, решив, что Вика от обрушившихся бед сошла с ума, муж куда-то ушел, а свекровь невозмутимо смотрела телевизор, поедая виноград.
Но Дабл Ю Соня тоже была женщиной эзотерически развитой. Увидев Вику на лестничной площадке со швейным метром, загадочно измеряющей расстояние, почувствовав запах выжженной соли со смесью эфирных масел и сандалового порошка, сразу узнала почерк гадалки Светы, уловила этот намек и пришла выяснять отношения.
Отношения выясняли по-женски шумно с элементами примитивной эзотерики и обычной бытовой истерики.
- Змея! – кричала одна.
- Черная паучиха! – кричала вторая.
- Ах ты ведьма! – кричала Вика. – Ты не только на меня, на собственного мужа порчу навела, без порчи он бы на тебе никогда не женился. А ты осталась бы в девицах до самой смерти. Рожа хмурая, как кислый мацун[28], кто же на тебя посмотрел бы!
- На себя посмотри, черная паучиха! – не унималась Дабл Ю Соня. – Ты о себе подумай, молодая девушка, а днюешь и ночуешь у хулиганки Светы, у мошенницы, которую знает весь свет. Сама занимаешься темными делами, а обвиняешь меня – порядочную женщину. О моей порядочности знает вся округа. Я оставалась порядочной даже тогда, когда мой муж годами пропадал в России, ни разу по сторонам не посмотрела. Это знают все!
- Так тебе и надо, уехал бы и не вернулся, – проклинала Вика. – Вот осталась бы одна, знала бы, как наводить порчу на добрых людей.
Когда было сказано практически все, обе бессильно плакали на лестничной клетке, ведущей от порога Вики к порогу Дабл Ю Сони, проклинали свою худшую женскую долю на планете Земля, проклинали дни, когда вышли замуж, когда встретились, ну и когда пришли в этот завистливый и злой мир.
Муж Вики в трезвое время суток очень хотел, чтобы жена выглядела счастливой. И категорически не любил, когда она плакала. Заметив хоть малейшую тень грусти на ее лице, грозился зарезать любого, кто Вику обижал. Еще совсем не переносил запах валерьянки.
- Вот терпеть не могу, – говорил он. – Стоит слегка почувствовать этот запах, уколом в сердце машинально ощущаю неприятные угрызения совести. Как будто меня кто-то обвиняет.
Если видел слезы жены и чуял запах валерьянки одновременно, то угрызения совести у него становились ну просто непреодолимой силы. И поскольку он знать не знал о самокопании и самобичевании, то предполагал, что угрызения совести тоже отгоняются исключительно топором.
И вот, когда две женщины рыдали на лестничной клетке, проклиная свою судьбу, муж Вики выходил на порог и начинал “интеллигентно”, то есть пока без мата, разъяснять Соне, что “порча” - преступление, караемое свыше, что Соня должна воздержаться от таких грязных дел.
- Вот смотри, Соня, во-первых, Вика – женщина святая! Ты это должна знать. Во-вторых, она будет матерью моих детей, то есть всегда будет находиться под моей защитой. И я могу любого зарезать топором ради нее. Вот твой муж может кого-то зарезать? Не может… А я могу… Потом зачем тебе гневить меня и небесные силы? Они обрушат наказание на твоих сыновей, а я тебя просто зарежу…
Дабл Ю Соня, на самом деле, была женщиной исключительно добродетельной. И хотя, по ошибке, связалась с гадалкой Светой, но на Вику порчу вряд ли наводила, поскольку в глубине души ее жалела, и соглашалась с пианисткой, что Вике досталась худшая женская доля на планете Земля.
Поэтому от всех этих несправедливых разговоров ей становилось плохо, сердце начинало учащенно биться, прибегали соседи и приносили… валерьянку.
С каждой каплей валерьянки увеличивалась амплитуда угрызений совести у мужа Вики. Он с каждой каплей все больше и больше забывал про свой “интеллигентный” тон и начинал орать во весь голос безудержным матом и грозился, что зарежет всех.
Когда накал ненависти достигал возможного предела, из дверей верхнего этажа выходил сын Сони, странный молодой человек с неряшливой бородой и черными очками – “психопат со стажем”, как его называла сама Вика.
У него еще с юности осталось дедовское охотничье ружье без патронов, списанное со времен Великой Отечественной за непригодностью. Но никто из соседей о непригодности не знал, и все думали, что у них во дворе, на самый крайний случай, есть настоящее ружье. “Психопат со стажем” эту легенду поддeрживал, как мог: каждое утро сидел с ружьем во дворе дома, чистил его и грозно оглядывался по сторонам. Ему самому и его матери он казался непреодолимым героем и богатырем, а соседи очень скоро согласились с Викой, что он “психопат со стажем”.
И вот он, в бороде и черных очках, в какой-то армейской телогрейке, останавливался на верхнем этаже лестничной клетки в позе супергероя из девяностых, смотрел грозно на участников эзотерической драмы и безмолвно, но с максимальным сосредоточением, целился в мужа Вики, стараясь через темные очки передать твердость своих намерений.
Хаотичные женские “не убивай” разносились по всей округе, прибегала гадалка Света, неприметно стояла где-то за углом, торжественно поднимала в небо руки с длинными ногтями и сама себе радовалась:
- Ты все-таки ниспослал небесный огонь! Ты всемогущ! Я знала, я это всегда знала!
И убедившись, что все идет по плану, уходила к себе домой читать заклинания, специально придуманные для таких мистических катаклизмов.
Кто-то звонил в милицию, и когда знакомая милицейская машина “Жигули” останавливалась во дворе дома, все мгновенно затихали. Состава преступления в “сглазе” и “порче” представители закона не находили, протоколировали в очередной раз, что ружье и так было списано со времен Великой Отечественной войны, а патронов к нему вообще нигде не было и в помине. Затем уезжали, сочувственно кивая соседям, мол: “У каждого свой тяжелый крест, крепитесь!”
Но в очередной раз, когда Дабл Ю Соня и Вика никак не могли разобраться, кто змея, а кто черный паук, кто именно сглазил, а кто навел порчу, мужу Вики вдруг все это сильно надоело, он усомнился в способностях гадалки Светы и решил, что нужно зарезать именно ее.
“Психопат со стажем”, как ни странно, с ним согласился. И они стали решать, как именно будут наказывать – зарежут топором или пристрелят дедовским ружьем.
Гадалка Света, узнав об этом, не на шутку испугалась:
- Зло объединилось, – решила она и на следующий же день заявила Вике, что сглазившая змея никогда замужем не была, следовательно, Дабл Ю Соня в эту категорию никак не подпадает.
Вика, вернувшись, с Дабл Ю Соней помирилась и решила, что сглазила ее незамужняя сестра “дырявого профессора[29]” Бабкена – Сатеник. Опять швейными метрами измерила расстояние между порогами, смешала эфирные масла с порошком корицы и сандалового дерева, сожгла соль, а потом пришла к “дырявому профессору” Бабкену, купив конфеты из белого шоколада в кокосовой стружке, чтобы за чашечкой кофе ”интеллигентно” поговорить и убедить Сатеник не завидовать ей.
Бабкен был человеком глубоко эрудированным и ироничным. Хорошо разбирался в реинкарнации, законах кармы, в мифах скандинавских валькирий, но к бытовой эзотерике вообще, а к “самодеятельным глупостям” Вики и гадалки Светы – тем более, относился снисходительно и с большим юмором. Поэтому с первых же фраз уловил смысл визита с конфетами в кокосовой стружке и начал, не запинаясь, цитировать Фауста Гете:
Повсюду мрак и тишина.
Меж туч скрывается луна,
И лампа тихо угасает.
Над головою в вышине
Кровавый луч во мгле сверкает,
И в кровь, стесняя сердце мне,
Холодный ужас проникает.

Вика после своего “Букваря” с картинками, искренне убежденная, что обычный человек не может даже запомнить хотя бы одну фразу из всей этой непонятной белиберды, почувствовала холодный ужас в венах и попросту убежала, забрав с собой конфеты в кокосовой стружке. Этот странный дом она впредь обходила стороной…
После своих мистических неудач Вика решила смириться со своей худшей женской долей на планете Земля и терпеливо ждать, пока все злые умыслы просто растают и исчезнут, отступив перед ее правильными мыслями и неиссякаемой добротой, а высшие силы рано или поздно воздадут всем по их делам.
Она каждый день ответственно читала заклинания и молитвы, придуманные Светой для таких смиренных клиенток, какой стала Вика, следила за всем, что говорила, часто собирала детей во дворе и раздавала сладости и шоколадный бисквит.
Через пару лет она узнала, что во Франции зависимость от марихуаны и алкоголя лечат бесплатно и даже выдают пособия и жилье. И поскольку больше всего на свете она и парень с густыми бровями хотели жить хорошо, но не работая и не напрягаясь, Вика продала все приданое, даже старинные серебряные украшения и фарфоровые чашечки, доставшиеся от матери-пианистки с “когтями динозавра". Они переехали во Францию… В Париж!
Перед отъездом поблагодарила соседей, в разное время спасших ее от топора, оставила остатки эфирных масел гадалке Свете, окончательно простила Дабл Ю Соню и “дырявых профессоров”, а в сезоны европейских скидок из Франции присылала им блендеры, миксеры и парфюмерию на продажу.


…Говорят, что живут они хорошо. Конечно, не работая и не напрягаясь, как и мечтали. Муж марихуану бросил, Вику по-прежнему любит. А в социальных сетях можно увидеть счастливую фотографию их семьи на фоне Эйфелевой башни: Вика, муж и двое сыновей. Все они красивы как киноактеры, под фотографией надпись Вики: “Мне досталась лучшая женская доля на планете Земля”, а на фоне – Париж и сбывшиеся мечты.


***

Гарик был охотником. В самом прямом смысле этого слова. То есть… охотился на кабанов и оленей. Но больше всего любил охотиться на волков в близлежащих горных лесах. И по воскресеньям, возвращаясь с охоты, он приглашал соседей и друзей, не предупреждая, угощал супом из волчатины, а потом долго смеялся, когда они, узнав, что съели мясо настоящего волка, начинали биться в истерике.
Гарику было за пятьдесят. И не только его профессия, но и внешность была весьма нетипичной для здешних мест. Некая смесь ирландца с рыжими кудрявыми волосами, веснушками и светло-карими глазами и армянина с орлиным носом и лысиной. Лысеть он начал рано, но находчиво отращивал кудрявые волосы по бокам, зачесывал их набок так, что лысина полностью прикрывалась, но… только в хорошую погоду, когда не было ветра. А в ветер Гарик попросту никуда не выходил, наглухо закрыв все двери и окна.
У Гарика была послушная жена, двое сыновей, дочь и необычный дом. Прямо у порога, напротив входной двери, вас встречало огромное чучело грустного оленя с двухметровыми рогами и застывшей слезой. А в гостиной, прямо в центре комнаты, рядом с пианино дочери, словно готовясь к прыжку, хитро подмигивала рыжая лисица с пушистым хвостом. С книжных полок смотрели совы, павлины в длинных перьях, утки, а в спальне на стенах висели шкуры медведей и даже амурского тигра из веселых охотничьих приключений где-нибудь на севере России.
За домом у Гарика был сарай, где он хранил свои охотничьи принадлежности. Дверь в сарай он никогда не запирал, но туда никто не входил, и оттуда ничего не пропадало. А горожане, проходя мимо сарая, ускоряли шаг.
А дело было в том, что сарай был очень большим, без окон и дверей, с приглушенным светом от одной- единственной лампочки. Чтобы дверь не сильно хлопала, Гарик покрыл ее изнутри тряпичной тканью, и она неряшливо обрамляла ее облезлую внешнюю поверхность. На стенах висели ружья, на полках аккуратно были расставлены банки с порохом, с краской для камуфляжа, силки, западни, другая охотничья снасть. А в самом центре стоял старый деревянный стол и два стула. А на столе лежали чучела его охотничьих трофеев с разной степенью готовности.
Так вот, если кто-то открывал дверь старого сарая, скажем, на закате или в сильный дождь, в грозу или молнию, тем более случайно, из полутемного сарая на него неподвижным, но живым и проницательным взглядом смотрели волки с разной степенью потрошения. Некоторые – почти как живые, некоторые – с открытыми глазами, но без туловища, а некоторые и вовсе – в обнимку с рыжей лисицей или какой-нибудь дичью, которую в реальной жизни волк давно сам бы превратил в чучело, даже не задумываясь.
И бедный, случайно оказавшийся тут человек, убегал оттуда, впредь старательно сторонясь этой улицы, этого дома, а иногда и города вообще.
Когда в лихие девяностые все мужчины стали золотоискателями и золотодобытчиками одновременно, в Гарике тоже проснулся авантюрный дух. Нет, золотого клада никто не нашел. Да и на золотые рудники где-нибудь в Южной Америке тоже никто не ехал. Они просто плавили советские детали, в химическом составе которых могла оказаться какая-то доля золота. Плавили даже золотые коронки зубов. Особых знаний это дело не требовало. Смешивали соляную и серную кислоту, нагревали эту смесь, и погружали в нее электродетали. Потом добавляли немного азотной кислоты.
А вскоре соседские мальчишки стали узнавать всех удачливых золотоискателей по новым машинам и турецким дубленкам рыжего цвета, которые они покупали при первом же доходе, когда сплавленное золото увозили продавать турецким ювелирам в Стамбул, а взамен привозили кожаные косухи, дубленки, вареные турецкие джинсы и вафли в молочном шоколаде.
Гарик тогда решил, что будет поставлять ту самую кислоту, в которой золото плавили. А в сарае с приглушенным светом и чучелами волков появились еще и канистры с кислотой. У порога он обычной воронкой разливал их в пластиковые бутылочки, кислота капала на асфальт, от химической реакции асфальт плавился, на нем образовывались желтые дыры, а во дворе всегда стоял густой запах кислоты.
Когда в городе практически из всех возможных радиоприемников, телевизоров и золотых коронок извлекли все золото, под недовольное роптание патриотичных граждан оно благополучно доехало до стамбульских ювелиров, те благополучно превратили его в кольца и браслеты для своих ханум, авантюрный дух у Гарика иссяк.
Он тогда узнал про охотничьи хозяйства в землях Германии, узнал, что там практически не бывает ветра и ему не придется в ненастную погоду сидеть дома, наглухо запирая все двери и окна.
Быстро продал остатки кислоты, продал дом и уехал. Сильно переживал, что не смог увезти с собой чучела охотничьих трофеев и даже шкуры медведей и амурского тигра.
- Не переживай ты так, сделаешь новые. В Германии волки, наверно, лучше наших, – ободряли его соседи, когда он пришел прощаться.
Времена тогда были голодные, поэтому чучела Гарик продать не смог. Оставил в старом сарае и уехал. А новые хозяева от них избавились, первым же делом. С тех пор сарай пуст, но туда никто по-прежнему не входит, и оттуда по-прежнему ничего не пропадает. По старой памяти, наверное.


…В Германии Гарик охотится. В самом прямом смысле этого слова, то есть на лис и косуль. И на волков, конечно же. Один раз приезжал в Город воскресных голубей и рассказывал соседям, что в там жизнь совсем другая, вовсе не похожая на нашу. И даже волки там сытые и добрые, а чучела получаются как из доброй сказки, совсем не как у нас…

***

Гадалка Света была женщиной мистически одаренной. В прошлой жизни она работала обычной калькировщицей в архитектурном. С утра уходила на работу, сидела полдня без дела за письменным столом, потом ходила в гости по кабинетам с кофейной чашкой, сплетничала про коллег, в шесть часов возвращалась домой, а вечером смотрела по телевизору концерт звезд советской эстрады. На зарплату покупала у спекулянтов приданое и мечтала выйти замуж за сына заведующего магазином, у которого была бы новая дубленка, фиолетовые “Жигули”, дома стоял бы мебельный гарнитур “Ренессанс”, а в августе они ездили бы отдыхать в Сочи – в “Дагомыс”.
Ничто не предвещало глобальных сдвигов. Но в начале девяностых, ночью, когда шел проливной дождь и гремела майская гроза, обычная для здешних мест, Свете приснился вещий сон. Во сне она стояла перед густой зарослью болотных камышей, ударила молния, камыши расступились, открыв для нее узкую тропинку, озаренную яркими лучами солнца. Тропинка вела ее к тихому озеру, где стояло много людей… В общем, когда Света проснулась, она по всему дому расставила камыши, провезенные откуда-то с далекого болота, и у нее открылся Дар.
Дар Света берегла и всегда клялась только им.
Если, например, она предсказывала встречу или неожиданную удачу через три точки (а в календаре Светы три точки имели весьма размытое значение, это мог быть один день, один месяц, один год, а иногда и целый век, как уверяли некоторые недовольные посетители), а в вашем взгляде она улавливала недоверие, сразу понимала руки к потолку и восклицала:
- Так пусть Бог немедленно заберет мой Дар, если я тебя обманываю! Говорю, что вижу!
В эту минуту обязательно захлопывалась дверь, вы неожиданно вздрагивали, Света проницательно смотрела на вас и спрашивала:
- Теперь веришь?
Чаще всего получала утвердительный ответ и начинала вещать то встречу, то путешествие на большом корабле, то царский бриллиант на безымянном пальце, то дождь из неожиданных денег. Вы возвращались домой и ждали, когда же наступят эти три точки, предварительно оставив под скатертью 5000 драмов или 10 долларов по курсу обмена, который определила сама Света.
Выглядела гадалка Света весьма и весьма впечатляюще. Густые черные волосы она всегда завивала, кудри не встряхивала, и они были похожи на черные блестящие гирлянды. Огромные зеленые глаза она обводила стрелками черной сурьмы до самого виска и всегда, даже во сне, носила накладные длинные ресницы. Когда очень эмоционально что-то рассказывала, сурьма стекала черными ручейками, а ресницы иногда отклеивались. На губах у нее всегда был красная помада, а на руках красный лак и много перстней с разными камнями.
Когда она вещала любовь, то целовала кольцо с каким-нибудь “кварцем-волосатиком”.
- Символ любви, – говорила она.
Если вещала деньги, то целовала зеленый хризопраз, а если мужчину в дом – кольцо с горным хрусталем, хотя знала, что для привлечения “настоящего” мужчины нужен настоящий синий сапфир. Но сапфир стоил дорого, и на сапфир она еще не нагадала.
Как только ей открылся Дар, Света вышла замуж за худощавого человека очень маленького роста с бегающими глазами. Когда он встретил Свету, был настолько ослеплен, что проглотил язык и онемел.
Он готовил кофе, записывал в тетрадь имена посетителей, следил за очередью. А когда Света гадала, стоял за дверью, вслушиваясь в каждое ее слово, чтобы вовремя хлопать дверью, когда Света поднимала руки в небеса, а потом, театрально скрестив их, восклицала: “Пусть Бог заберет мой дар, если я тебя обманываю. Говорю, что вижу!”
К концу девяностых гадалок в городе становилось больше, конкуренция нарастала. Да и предсказания сбывались с большой неохотой. Поэтому Света решила уехать. Собрала в охапку мужа, свои болотные камыши, пузырьки с эфирными маслами, порошки корицы и сандалового дерева, какие-то мистические свечи, разноцветные камни, предсказала всем девушкам в округе по Принцу на большом корабле, по царскому бриллианту на безымянном пальце и уехала… в Россию.
Дар у нее никуда не пропал. Дома у нее стоят все те же болотные камыши. И говорят, что когда она вещает “настоящего мужчину” в дом, уже целует кольцо с огромным, настоящим синим сапфиром...


***

Марк жил уединенно в небольшом доме, доставшемся ему по наследству от деда – народного художника. Марк и сам был художником и писал, как он говорил, портреты. Эти портреты никто и никогда не видел, но верили ему на слово, тем более что выглядел он как настоящий художник: неряшливая щетина, неглаженые рубашки с расстегнутыми пуговицами, укороченные джинсы, замшевые ботинки без шнурков и шерстяной шарф, который он носил до месяца мая.
Каждый день с утра он выходил на балкон, садился в кресло, соединял пальцы рук в мудре для медитации, по нескольку часов молчаливо смотрел на горизонт, видимо, придумывая лучший портрет, который собирался написать.
С соседями Марк не общался, жил отрешенно и замкнуто, никогда не выходил на посиделки по вечерам, не открывал дверь, если кто-то стучался, чтобы поболтать за чашечкой кофе. И все дружно сошлись во мнении, что Марк, если не ненормальный, то, по крайней мере, странный. Поговаривали, что живет Марк, продавая картины, но не свои, а деда – народного художника. Что ушел в какую-то восточную мистику, слушал по вечерам странную музыку и перестал есть мясо. Что питается корнями экзотических растений и ест все только в сыром виде. Многие в округе слышали обо всем этом впервые, а поскольку терпеть не могли, когда кто-то вмешивался в их привычный “правильный” уклад, поведением Марка раздражались откровенно.
Женщины часто обсуждали его за традиционной чашечкой кофе по утрам и в разговорах на вечерних посиделках, качали головой, жалели и придумывали, как вернуть его на путь истинный и к “человеческой” жизни.
Думали, что пора ему остепениться, прекратить дурью маяться, побриться, надеть чистую “приличную” рубашку, погладить брюки, купить нормальный “костюм” у спекулянтки Риммы, заняться нормальным делом, например, начать работать на таможне или в налоговой, жениться и завести детей.
- Взрослый парень, а выглядит как бродяга, – причитали они, – кто же такое видел… Мальчик из приличного дома, а ходит без шнурков на ботинках и в расстегнутой рубашке… как бездомный. Бедные родители… светлая им память… А что удивляемся-то, говорят, в Америке вообще стыд потеряли, мужчина женится на мужчине… Срам!
Женить Марка хотели, конечно же, на одной из молодых барышень из соседнего двора, которую сердобольные соседки хотели для него выбрать по исключительной душевной доброте, искренне обижаясь, что Марк неблагодарно не принимает их помощь.
Мужчины, хотя и не разделяли его взглядов и тоже переживали из-за отсутствия шнурков на его ботинках, но сугубо из мужской солидарности женщинам потакать не хотели, чтобы не “баловать”, что означало – не давать им повода думать, что они что-то решают и голос их важен. А в разговорах всегда ограничивались парой общих фраз: “жениться он всегда успеет”, “а женатые прямо катаются в халве”, ну или “все художники сумасшедшие”, “у него своя правда”…
В общем, за счастье Марка переживали все.
Однажды в августе Марк женился. Без свадьбы и без шума, совсем неожиданно для соседских женщин, не спросив и не предупредив.
Жену звали Лика, и она тоже была художницей. Невысокая, с длинной шеей и каштановыми волосами, собранными в гладкий пучок, с четким пробором посередине. Она приехала из Большого города, в длинном свободном платье из серого льна, в огромных серьгах из венецианского стекла, в кожаных браслетах, вся украшенная амулетами. Привезла с собой десять странных чемоданов разной формы и величины, несколько холстов и пушистую кошку с зелеными глазами.
Кошка по утрам гуляла по крышам и окнам соседских домов, пугая женщин пронзительным взглядом зеленых глаз.
А Лика ранним утром выходила на балкон в коротких шортах и футболке с длинными рукавами и открытым плечом, подтягивалась, делала несколько упражнений для своей длинной шеи, закрыв глаза, вдыхала утренний воздух, а потом, облокотившись на перила, курила длинные тонкие сигареты и пила кофе из огромной чашки с изображением Эйфелевой башни.
Все сразу бросали свои дела и смотрели на это необычное зрелище, а транспортное движение в этой части Старого города останавливалось не на шутку, дети опаздывали в школу, машины зло сигналили, а домохозяйки устраивали сцены ревности.
А в течение дня она иногда сидела на балконе, скрестив ноги на стуле, и рисовала деревья Центрального парка или полуденные пустынные улочки Старого города.
Марк иногда выходил на балкон, смотрел на ее наброски, давал пару советов, они шутили, смеялись, он опять заходил в дом, а она продолжала рисовать до самого заката.
Иногда по вечерам к ним приходили друзья, и она для них танцевала грациозными движениями длинной шеи и красивых рук.
“- Как лебедь”, - подглядывая, думали мужчины.
“- Как цапля”, - подглядывая, думали женщины.
Когда она танцевала, движение машин и пешеходов в Старом городе останавливалось снова. Соседи приводили своих друзей, друзья своих друзей. И все знали, что в старом доме народного художника со странным мужем в ботинках “как у бродяги”, живет красавица, которая непринужденно курила тонкие сигареты, носила футболки с открытым плечом и красиво танцевала.
Мужчины, когда смотрели на нее, почему-то печалились, а женщины ее не любили искренне и открыто, не церемонясь и не скрывая.
- Так иди и спи под ее окнами, если она такая хорошая,– ссорились они с мужьями. – Я для тебя все делаю! А у тебя трясутся колени, как только появляется обычная пустышка.
“Она не обычная пустышка”, – думали мужчины про себя, а вслух что-то бубнили невнятно, спать под ее окнами не уходили, но за манящим балконом тайком все-таки наблюдали.
Вскоре движение в Старом городе окончательно восстановилось – Марк и красавица уехали. Опять совсем неожиданно, не прощаясь и не предупреждая. Однажды утром закрыли старый дом на замок, забрали холсты с набросками Лики, ее десять причудливых чемоданов, пушистого кота с зелеными глазами и уехали. В этих местах их больше никто не видел, а дом так и остался пустовать.


…Говорят, что живут они в Праге. Сосед Арташес встретил их случайно в одном из кафе рядом со Старой площадью, когда ездил туда со своей женой. Они рассказывали, что Марк по-прежнему рисует портреты, которые никто и никогда не видел, а Лика… она по-прежнему красива… с длинной шеей, грациозными руками и длинными пальцами.
- Как у лебедя… – рассказывал Арташес.
- Как у цапли! – поправляла его жена.


***

Лианчик была моей подругой. Мы встретились, когда мне было семь, а ей пять лет. С озорным хвостиком, огромным синим мячиком и пушистой кошкой по кличке Пушок. Мы играли в дочки-матери во дворе, а немного повзрослев, гуляли по улочкам Старого города, ели сладкую вату и мороженое в вафельном рожке у Центрального парка. Часами сидели на железном ограждении у дома с красивым садом и черными резными воротами, болтали о жизни, обсуждали прохожих и мечтали о будущей красивой жизни.
Летом мы ходили в коротких джинсовых шортиках, футболках с веселыми аппликациями и модных лосинах. У меня они были черными с малиновыми и желтыми цветами. К модным тогда белым кроссовкам они, к моему сожалению, не подошли, поэтому носила я их с черными ботинками и черной футболкой – “более элегантно”, как подобало мне – старшей из подруг. А у Лианчик лосины были белыми с розовым и синим рисунком. К белым кроссовкам они подошли идеально, и носила Лианчик их с джинсовой курткой и розовой футболкой. В общем, мы были убеждены, что только что сошли с модного каталога одежды – обаятельные и веселые.
У нас всегда был свой конспиративный язык. При этом логику слов понимали только мы. Скажем, парня с соседней улицы мы называли “Чемодан”. Нет, он не был квадратным, полным или кожаным, хотя… мы и не думали над логикой вещей, нам просто было весело, в силу возраста и беспечности времени.
Так вот, если кто-то из взрослых, скажем, говорил весьма обыденную фразу: “Принеси мне с чердака старый чемодан, я его выброшу вместе с этим хламом”, мы переглядывались, взглядом проводили ассоциацию и начинали безудержно смеяться.
Или, например, завистливую и очень худую девочку, которая принимала какие-то витамины, чтобы поправиться на несколько килограммов, мы антонимично называли “круглый шарик”.
Когда она злилась или завидовала, сжимала тонкие губы, лицо у нее вытягивалось, и она была похожа на маленькую злую мышку.
Мы молча переглядывались, вполголоса произносили: “Шарик лопнул”, и опять начинали безудержно смеяться.
А надутого индюка – красавца из соседнего двора, мы называли “Джеко”, по кличке надоевшей всем старой дворняжки. Красавец всегда душился половиной флакона дорогого одеколона. Ровно в шесть часов, в накрахмаленной рубашке, идеально выглаженных брюках и новых туфлях, блестящих, скорее всего, от слишком бережного и старательного ухода спреем “Саламандра”, легкой поступью, словно наступая на сладкую вату под ногами, проходил мимо нашего железного ограждения, надменным взглядом считая пузырьки облаков.
Мы опять переглядывались, оборачивались на бедную дворняжку Джеко и с сожалением в голосе громко говорили:
- Джеко, какая же ты грязная, лохматая собака!
И опять начинали безудержно смяться.
В итоге получалось, что мы безудержно смеялись все двенадцать часов дневного времени, делая перерыв в пять часов вечера, когда обедали и смотрели бразильский сериал “Тропиканка”, где играл красавчик Витор с кудрявой прической. Потом опять возвращались на свое место на железном ограждении, смотрели на собаку, шарик, дерево, часы, облака или прохожих, и начинали безудержно смеяться, понимая друг друга без слов, просто переглядываясь.


…Через много лет, уже очень взрослыми девушками, словно две школьницы в озорных лосинах, ровно в назначенное время утром и вечером, отрываясь от уже действительно важных дел, мы по-прежнему часами безудержно смеялись, болтали о жизни, о людях, мечтали о будущем и без слов понимали известный только нам конспиративный язык со словарем длиною в целую жизнь. Пусть даже по мессенджерам, пусть даже через океан – я из Еревана, а она из Америки…


***

У Моники были кудрявые волосы и орлиный нос. И она была уверена, что в нее безнадежно влюблены все молодые люди в радиусе 15 000 километров – до самой береговой линии Антарктиды, где людей уже нет, а пингвины Город воскресных голубей, к сожалению, не посещают.
Вообще-то звали ее Манушак, то есть “Фиалка”. Но с самого детства ей больше нравились ирисы. Поэтому с выбором имени была категорически не согласна, а к пятнадцати годам окончательно стала Моникой. На имя Манушак не реагировала принципиально. Не откликнулась даже, когда получала свой первый паспорт, гордо храня верность новому выбору. И в очень скором времени все забыли, что она когда-то была Фиалкой.
Фиалкой ее назвали в честь бабушки – грузной и властной женщины, у которой было три мужа. Не одновременно, конечно. Самого последнего мужа бабушка Фиалка встретила в 68 лет. Он был намного моложе нее и выглядел всегда уныло и задумчиво. Бабушка Фиалка в причины этого уныния не вникала, садилась рядом с ним на переднем сиденье огромной грузовой машины, привезенной из Германии для какого-то бизнеса, четко отдавала команды и выходила из машины исключительно после того, как муж открывал дверь, целовал ей руку и накидывал пальто или шерстяную шаль ей на плечи.
Волосы бабушка Фиалка красила в бордовый оттенок “черный тюльпан” с фиолетовым отливом на кончиках. Всегда носила жемчужные ожерелья и после себя на всю округу оставляла шлейф французских духов. Иными словами, бабушка, вправду, была похожа на фиалку – немолодую, нехрупкую, но фиалку.
С Моникой у нас с Лианчик был негласный договор: она защищала нас и учила жизни, а мы хранили ее секреты. И когда Моника с толстыми нотными тетрадями уходила практиковать этюды Шопена, мы, естественно, не выдавали никому, что между третьим и пятым этюдами, она встречалась со своими ухажерами номер 3 и 5. А через пару лет, наконец-то определившись и попрощавшись с ухажером номер 5, выбрала ухажера номер 3 и вышла за него замуж.
Ухажер номер 3, парень в огромных очках и красной баскетбольной куртке, был обычным молодым человеком. Очки, в его случае, не были признаком особого ума. В политике он разбирался мало, вернее, вообще не разбирался. Единственной формой его политической активности было то, что с дедом иногда смотрел по телевизору вечерние новости, а поскольку дед плохо слышал, ухажер номер 3 повторно для него воспроизводил происходящее в мире. Но… он уехал в Германию, там слезно рассказал сотруднику миграционной службы про свои политические гонения на родине, и ему поверили. Определили в лагерь для таких же жертв политических репрессий где-то в Баварии, выделили коттедж для всей семьи в окружении красивых лесов с колючей проволокой, а каждый месяц первого числа выдавали разноцветные фруктовые соки и питательный крем для рук в больших флаконах.
Жених уже жил в Германии, когда Моника определилась со своим выбором. Свадьбу сыграли по Skype. Купили белое платье, накрыли стол, включили компьютер и свадебный танец. Ухажер номер 3 смущенно сидел в кругу семьи. В тот день он сменил баскетбольную куртку на торжественный пиджак и белую рубашку. Семья жениха виртуально подарила огромное кольцо с бриллиантом. Моника все время плакала о расставании с детством.
Бабушкин муж печально разлил в бокалы коньяк, бабушка сделала замечание по поводу кислой мины у всех на лице, предложила произнести тост за счастье молодых и веселиться.
Они все преподнесли бокалы к экрану компьютера. Потом включили свадебный танец и веселились до утра. Иногда такты свадебной мелодии, из-за плохого качества Интернета, сбивались с унисона. Фразы песен в Армении немного отставали от фраз в Германии, и было такое впечатление, что даже веселые ритмы свадебного танца, по иронии судьбы, отзываются лишь запоздавшим эхом через километры из Германии в Армению. Впрочем, не только ритмы танца, но и многое другое…
Моника уехала через несколько месяцев, осенью, когда уже начался сезон проливных дождей. С красным зонтом с синими бабочками и с одним небольшим чемоданом. Напоследок созвала всех нас, наказала и в дальнейшем хранить все ее прошлые секреты и дала пару советов о жизни:
- Запомните, никогда сразу не говорите своего имени, когда молодой человек вас об этом спрашивает, – посоветовала она тогда, – пусть старается, узнает, пусть в нем просыпается рыцарь… Никогда не выдавайте своих истинных чувств и слабостей и не показывайте, что вы тоже влюблены. Пусть гадают, переживают, добиваются... Всегда ласково улыбайтесь, даже в самых безвыходных ситуациях… И всегда помните!!! что все одушевленные существа на планете, даже пингвины в Антарктиде, безнадежно в вас влюблены.


…Я ее больше никогда не видела. Ее секреты мы благополучно забыли. Живут они в Европе. Много раз переезжали из одного европейского лагеря для жертв политических репрессий в другой. По слухам, сейчас уже живут на Французской Риверье ­– в Ницце или в Каннах.
Вряд ли мне хотелось ее когда-либо встретить вновь. В современном мире, когда на одной лишь страничке в социальной сети выложено не только имя, но и вся наша жизнь, а люди ходят на свидание не потому, что нравятся друг другу, а потому что совпадает их “текущая географическая локация”, все ее советы про загадочных девушек и доблестных рыцарей уже устарели. Да и где вы видели пингвинов, которые были бы безнадежно влюблены…


***

Варданян был человеком угрюмым и недовольным. Больше всего любил слова “солидный” и “высокий”, меньше всего – улыбаться, еще меньше – людей. Жил он в одноэтажном доме за глухим забором, закрывающим весь двор и сад, кроме макушки тополя, который одиноко свидетельствовал о наличии жизни за высоким ограждением. Он часто выходил на высокий балкон, смотрел, как живут соседи, и ему очень нравилось такое солидное стечение обстоятельств – он видел всех, его не видел никто.
Дом Варданяна был одноэтажным, но казалось, что в нем три, а то и четыре этажа. Просто дом построили еще в советские годы, когда Варданяна назначили директором крупного завода, и его характер в тот же день изменился. Ему совсем неожиданно показалось, что все люди маленького роста. А когда он говорил с ними, чувствовал, что под ногами вырастает метровый – высокий пьедестал.
Когда строил дом, три раза приказывал сносить фундамент. Он получался недостаточно высоким и не отражал его солидного положения в обществе. Приезжал на белой Волге, недовольно сжимал губы, морщил лоб, и все понимали без слов, что фундамент нужно сносить. Пока однажды, к всеобщей радости строителей, ему все-таки понравилась “солидная высота”, и дом быстро и качественно достроили с заборами, воротами, садом и самым высоким тополем в Старом городе.
Поговаривали, что дом он обставил в лучших традициях английской классики –“солидные” кресла у камина, напольные часы, дубовые шкафы, книги, ровным рядом выставленные на многочисленных полках до самого потолка. И еще поговаривали, что у него был тайник с огромными сибирскими бриллиантами.
Но! Ему почему-то казалось, что человек вполне может прожить без еды, а без роскоши в еде - и подавно. Считал, что можно питаться исключительно овощным бульоном и нежирным сыром с батоном хлеба, а по воскресеньям можно покупать худую курицу и неспелые яблоки и сливы. Поговаривали, что, когда его жена возвращалась с базара, он надевал очки, чтобы четче видеть размеры купленных неспелых яблок, а затем отчитывал ее за каждую копейку.
А когда по воскресеньям она варила худую курицу, и он, скажем, не успевал ее взвесить до варки, доставал прямо из кипяченой воды и взвешивал, когда от вареной курицы уже исходил пар. А потом лично следил, чтобы бульон не загустел слишком сильно и его хватило бы дня на три.
Жена Варданяна, недовольная худощавая женщина с тонкими губами в сиреневой помаде, была непритязательной и простой. Послушная, молчаливая, без капризов и пожеланий. Но в одном с мужем у нее взгляды расходились очень сильно – она любила вкусно поесть и больше всего любила свинину. По воскресеньям долго ходила по базару, чтобы подешевле купить худую курицу, неспелые яблоки и сливы, остальные деньги откладывала и в последнее воскресенье месяца покупала свинину. Оставляла у соседки, тайком забирала и в понедельник, когда Варданяна дома не было, готовила жаркое с картошкой, садилась с детьми за высокий английский стол, и они вкусно обедали. Вкусно, но тайком.
Однажды Варданян вернулся с работы рано и застал их за этим постыдным занятием. Долго придумывал наказание, решил вовсе не давать ей денег. Но потом передумал из-за того, что в глазах людей это выглядело бы несолидно, в итоге на целый месяц посадил на один лишь овощной бульон и нежирный сыр без худой курицы и неспелых яблок по воскресеньям. И сам лично следил, чтобы она неукоснительно следовала этому меню.
Когда Варданян умер, жена унаследовала не только дом и английские шкафы, забор, ворота и тополь в саду, но и роскошные сибирские бриллианты. Снесла высокий забор, открыла ворота, приглашала гостей, соседских детей угощала шоколадом из Бельгии, сплетничала с соседками. Каждый божий день ходила на базар. Возвращалась с хорошим куском свежей свинины, готовила свиное жаркое с картошкой, садилась в высокое плетеное кресло на балконе и с удовольствием обедала любимым мясом.
И ей было абсолютно все равно, что это могло выглядеть несолидно…

***

Шушаник была девушкой талантливой и воспитанной. Она преподавала музыку и больше всего любила Концерт для гобоя с оркестром Марчелло. Еще в молодости окончила консерваторию в Большом городе, профессорши пророчили ей большое музыкальное будущее, но она вернулась в Город воскресных голубей, чтобы выйти замуж за сына бухгалтерши Веры, которого трепетно любила, а из консерватории писала ему романтические письма и стихи. С сыном бухгалтерши она рассталась до свадьбы и больше никогда не выходила замуж.
Худенькая, стройная, с тонкой талией, бесшумной походкой и грустными глазами навыкате. Волосы, которые с годами тускнели и теряли былой блеск, собирала в аккуратный пучок. Всегда носила оптические очки в толстой оправе, шелковые блузки с бантом, юбки до колен и туфли на маленьком каблуке. Читала много книг, всегда говорила на чистом литературном языке, без лишних эмоций и мимики, стучалась перед тем, как войти, никогда не повышала голос, знала наизусть всю фортепианную классику и биографию великих композиторов.
Шушаник слушала Концерт для гобоя с оркестром каждый день. Она закрывала глаза, вслушивалась в идеальное созвучие, а потом могла долго описывать, как “каждая клеточка ее души отзывается на волшебные звуки и совершенное сочетание нот”. У нее еще была привычка под ритм музыки дирижировать в воздухе руками.
И все было бы хорошо, если бы не одна деталь: по стечению весьма странных обстоятельств, Шушаник преподавала музыку в доме… Вики, то ли племяннице, то ли кузине ее мужа – парня с густыми бровями.
Мать Вики – пианистка с “когтями динозавра”, как характеризовал ее зять, прослушала семилетнюю девочку Сюзи и решила, что она одарена абсолютным музыкальным слухом и должна обучаться музыке. Подумали, что для наибольшего эффекта, помимо занятий в музыкальной школе с розовыми занавесками, они будут приглашать Шушаник для занятий дома. У “дырявых профессоров” купили пианино, купили много дополнительных нот, пианистка подарила удобное кресло с бахромой и зеленой бархатной обивкой, на журнальном столике всегда стояла ваза с шоколадными конфетами, хрустящим печеньем и свежими фруктами. В общем, всем семейством старались, чтобы девочка Сюзи “получила хорошее музыкальное образование”.
Шушаник, как человек талантливый и глубоко ответственный, отнеслась к своей миссии серьезно, но немного фанатично. Она знала, что, помимо нотной грамоты, ребенку “нужно привить вкус к хорошей музыке”. Иными словами, она была уверена, что любой музыкант начинается с Концерта для гобоя с оркестром. Поэтому, когда приходила к девочке Сюзи, брала у соседа японский магнитофон и свою кассету с записью Концерта для гобоя.
Но приходила Шушаник к девочке Сюзи вечером, на закате, в тот самый час, когда муж Вики ходил по дому с топором, чтобы под разными предлогами “Вику наконец-то зарезать”. Когда девочка Сюзи в опрятном платьице с розовыми рюшами, сидя на бархатном стуле с бахромой, а Шушаник в своей шелковой блузке с огромным бантом, прямой осанкой и толстыми очками закрывали глаза, чтобы “клеточками мозга вслушиваться в тонкие звуки совершенного созвучия”, именно в этот момент муж Вики начинал искать топор.
В самом начале он искал бесшумно, без криков и истерик. Просто раз в минуту коротко и ясно напоминал: “Зарежу!!!”
Но постепенно злость нарастала, угрозы “Зарежу!!!” становились громче, Вика мало-помалу начинала проклинать мужа всеми змеями и нечистыми силами гадалки Светы, свекровь невозмутимо поедала на диване виноград и смотрела сериал, только иногда лениво предупреждая: “Потише! Сейчас будет важный момент! Они встретятся!”
И когда крики становились уже совсем громкими, девочка Сюзи тайком открывала глаза, неслышно поедала вкусные шоколадные конфеты и смотрела по сторонам: с одной стороны дядя искал топор, Вика проклинала свою худшую долю на планете Земля, а с другой стороны – милая, нежная Шушаник, закрыв глаза, невозмутимо дирижировала в воздухе под такт “совершенного созвучия нот”.
Пока гобой играл соло, все только предвещало нехорошее развитие событий. Но когда оркестр мажорно вступал с кульминацией, а милая Шушаник, с невозмутимо закрытыми глазами, уже мажорно размахивала руками в воздухе, дядя находил топор. Вика начинала уже неистово вопить и убегать, соседи выскакивали из домов, шумно их разнимали, приезжала милиция, в общем – по обычному сценарию.
И девочка Сюзи, сидя на стуле с бархатной обивкой и бахромой, весело оглядываясь по сторонам, поедая шоколадные конфеты, наблюдала, как оркестр доигрывал Концерт для гобоя под проклятия гадалки Светы и семиэтажный ленинаканский мат…

***

Старик списывал все происходящее в мире на масонский заговор и знал, как спасти вселенную от ядерной угрозы и как построить лучшую в мире экономику.
В девяностых ему было лет пятьдесят, но называли его Стариком, поскольку выглядел он намного старше, на все восемьдесят лет – сгорбленный и поникший.
Поговаривали, что постарел за один день, от горя, когда однажды вечером вернулся с работы и увидел, что жена – худенькая красавица с родинкой на щеке и веселым нравом, просто собрала в чемодан свои восемь платьев и ушла в сторону автовокзала.
Старик поклялся, что никогда ее не простит, стал одичалым и нервным. Женщин ненавидел, охотно рассказывал, как в каких-то диких племенах принято казнить неверных жен, был на все сто процентов уверен, что женщин нужно держать в морозильной камере без солнца и хлеба, давая одну воду.
Утром он уходил на работу, а вечером сидел на старом деревянном стуле у ворот, скрестив руки и перебирая четки. Недовольно ворчал на мальчишек, гоняющих мяч в вечерние часы, и сурово читал нотации их матерям о правильном воспитании детей. Мальчишки частенько дразнили его – прятались за углом и маленькими камешками били по ножкам деревянного стула. Раздавался неожиданный хлопок, он вздрагивал и начинал гоняться за ними, чтобы проучить. На голос сбегались невестки и с причитаниями: “Совсем от горя сошел с ума”, уводили своих “бедных ангелов-малышей”.
Гостей у него никогда не было. Он сам иногда уходил к родне и отказывался от всякой помощи по хозяйству и не любил, когда кто-то заходил к нему в дом. Соседки говорили, что в доме он ничего не трогал и оставил именно так, каким все было, когда уходила жена.
И с течением времени все окончательно привыкли, что перед этими воротами сидел ворчливый Старик.


…Он прожил долгую жизнь. На пару лет уехал к сестре в Америку, но вернулся. Сердце не выдержало тоски по родным местам. Вернулся в свой дом и по вечерам сидел на том же деревянном стуле у ворот и так же перебирал четки. Во дворе к тому времени уже играли дети тех мальчишек, на которых он когда-то ворчал. Частенько он подзывал их и рассказывал разные удивительные истории: как самолет пролетает над океаном, про пальмы во дворах домов, про блестящие шикарные машины на улицах городов. Рассказывал, как где-то в Америке заседает всемирное правительство, которое все решает за всех, про ракеты, способные через десятки тысяч километров поразить маленького воробья.
Когда он стал действительно стариком, из окна его дома выглядывала немолодая худая женщина с родинкой на щеке и веселым нравом. Его жена.
Она вернулась через много лет. Старик ее простил. И когда кто-то при нем говорил “никогда”, он перебивал, улыбался философски, словно радуясь такому исходу, и советовал:
- Не говори никогда. Ты же не знаешь, как сложится непредсказуемая жизнь…


***

Ольга была женщиной властной, но наблюдательной. Имя “Ольга” всем казалось слишком длинным, поэтому называли ее сокращенно “Ол”.
Жила Ол в доме, где в саду росло абрикосовое дерево – единственное в округе. Хотя Дедушка – свекор Ол был уверен, что дерево было единственным во всем Городе воскресных голубей. На севере зима длилась с ноября по май, а лето было прохладным, и абрикосовое дерево было здесь редкостью. Поэтому с ним обращались бережно. И когда дерево наконец-то начало давать урожай, все в округе собрались, чтобы отпраздновать это событие. Каждый май, когда появлялись первые неспелые плоды “цогол”[30], Дедушка сам лично считал каждый плод на дереве, записывал в блокноте, а потом днем и ночью следил, чтобы никто их не сорвал.
Когда летом собирали урожай – маленькие несладкие абрикосы, он по своим записям скрупулезно сверял количество майских неспелых плодов с количеством собранных абрикосов.
Если бы Ол жила в современном веке высоких технологий, то сидела бы в кресле с высокой спинкой в просторном кабинете с видом на небоскребы и с кодовой дверью, охраной, сейфами и досье, а также огромным штатом сотрудников, которые ходили бы кругами вокруг нее и внедряли бы данные в компьютеры. И была бы она не просто Ол, а “ОЛ” – ОПЕРАТИВНОЙ ЛАБОРАТОРИЕЙ по переработке информации. Иными словами, в век высоких технологий Ол была бы не человеком, а компьютерной базой секретных данных какого-нибудь важного государства.
Но это был конец восьмидесятых, компьютеров тогда еще не изобрели, а вместо просторного кабинета с видом на небоскребы Ол сидела на старой деревянной длинной скамейке на крыльце. Перерабатывала данные лучше всяких компьютеров, любую услышанную информацию воспринимала, сопоставляла, сохраняла всего в две единицы секунды, а потом хранила и не забывала практически никогда. И выдавала секретную информацию только в самом крайнем случае и только после тщательной проверки на утечку и мотивы запросов.
Знала она абсолютно все: от бытовых мелочей до тайных помыслов и генетических кодов соседей. Правда, бытовыми мелочами лично она никогда не занималась, только запоминала и хранила. Для этих целей у нее был специальный человек, младший помощник – Подруга.
Вообще-то у Подруги был паспорт, в паспорте – имя, фамилия, адрес и даже год рождения. Но в тот день, когда Ол ее завербовала, она попросту растворилась в Ол, забыла все, что происходило в ее жизни до этого момента, и скромно стала “Подругой Ол”.
С самого утра они приходили на деревянную скамейку на крыльце. В определенные часы Подруга уходила на кофе к соседям. Якобы, дружить. Но, на самом деле, собирала информацию. А потом приходила, готовила для Ол кофе с пенкой, подавала с пахлавой или лукумом со свежими грушами и пересказывала все услышанное за день, а Ол молча слушала, сопоставляла со всем, что знала ранее и запоминала.
Поздно вечером Ол и Подруга ждали на скамейке до тех пор, пока все соседи были укомплектованы, чтобы четко знать, кто кого привозил. А иногда даже засыпали прямо на скамейке, голова о голову.
Ол никогда не болела. Но однажды слегла на целых четыре дня. Это было в тот день, когда узнала, что муж ей изменяет с вертихвосткой из универмага. Голову спрятала под подушку, укрылась одеялом, не ела, не пила и не разговаривала. Все четыре дня Подруга просидела на скамейке одиноко, как верный солдат, охраняя место и обеспечивая беспрерывность важного дела.
На четвертый день Ол вдруг встала, выпила стаканчик кагора, чтобы восстановить пониженный от печали гемоглобин в крови, нанесла оранжевую помаду, накинула шаль и вернулась на крыльцо. И все пошло своим чередом. Но когда по вечерам муж возвращался домой, Подруга молчаливо сжимала губы в ненависти, пренебрежительно усмехалась, и Ол, без всяких слов понимала, что муж появился. Она молча выпрямляла осанку, поворачивала голову прочь, а на лбу появлялись сердитые складки.
Мужа она так и не простила… никогда.
Свою дочь Ол выдала замуж в Тифлис еще совсем юной девушкой.
Когда наступили новые времена и муж умер, дочь часто звала ее к себе. Ол не соглашалась.
- Что я там буду делать? У меня здесь дом, двор, свои дела! Вся округа на мне!
Потом началась война, и зимы были холодные. В Городе воскресных голубей безжалостно срубали деревья, сжигали старую мебель, тома книг. Сжигали все, что горело.
И однажды Ол заметила, что в старой чугунной печке дрова горели каким-то необыкновенно ярким пламенем и с особым треском.
Она узнала, что домашние, чтобы согреться, сожгли ее деревянную скамейку... На следующее утро, не медля, отправив Подругу к родственникам в Москву, сама уехала в Тифлис и больше никогда в эти края не приезжала.
А базу данных она увезла с собой, так никому не поведав все тайны, которые знала, от бытовых неважных мелочей до генетических кодов и скрытых мыслей соседей…

***

Дядя Рубо когда-то, еще в советские времена, работал в водном хозяйстве. Начальником. Небольшим, но начальником. По старой памяти ему казалось, что все водные запасы вселенной по-прежнему принадлежали Брежневу и ему. Вернее, только ему, поскольку Брежнева не стало уже давно. А распоряжаться ими он может, как ему вздумается.
В теории он, конечно, знал, что каждый десятый житель планеты не может никак напиться. Знал, что ресурсы планеты ограничены, что где-то питьевой воды настолько мало, что там специально опресняют соленую морскую воду. Знал, что где-то вода стоит дороже пива или ее дарят в качестве дорогого подарка. Знал!
Он также знал, что когда у себя на кухне, на первом этаже двухэтажного дома, оставляет кран открытым, вода теряет силу напора и не доходит до второго этажа. И через пять минут у соседей отключается вода.
Он также знал, что соседи со второго этажа просыпались в восемь часов, чтобы собраться на работу, школу… принять душ… выпить кофе со стаканчиком холодной воды… Знал!
Но своих соседей дядя Рубо искренне не любил, а по утрам недолюбливал заодно и весь мир. И поэтому, когда просыпался, именно в восемь часов, он открывал кран, оставлял его открытым и уходил по делам.
Через пять минут вода в доме соседей отключалась, и соседи утром в восемь часов автоматически входили в число каждого десятого жителя планеты, которые не могли не только напиться, но и умыться, или еще хуже – оставались под душем в пене от мыла.
Соседка с верхнего этажа была женщиной интеллигентной, но деятельной и ненавидящей несправедливость. И считала, что, родись она в Африке, с нехваткой водных запасов она бы смирилась.
- Но! Чтобы в цивилизованном мире! Нет, не в какой-нибудь голодной Африке! Не в Эфиопии или Кении! А в само՛м Городе воскресных голубей! Нет, не в каком-нибудь курятнике! А в са՛мом доме в центре города! Рядом с Центральным парком и Центральной площадью!!! Чтобы в доме, который входит в исторический заповедник! За три минуты ходьбы до Церкви Семи Ран! В восемь часов утра! Отключалась вода? И из-за чего? Из-за каприза человека, у которого нет никаких прав на ресурсы воды? Ну уж нет! Такому не бывать!
И грозилась в девять часов позвонить в водное хозяйство, в мэрию, губернатору, президенту страны, Путину и даже Папе Римскому, на худой конец.
- Идти до самого конца! – победно намеревалась она каждое утро.
В эти минуты дяди Рубо поблизости не было. Он уходил в дальнюю комнату, чтобы не тревожиться. Жена Рубо выходила на лестничную площадку. Сочувственно слушала женщину, кивала головой. И поскольку она сама была уверена, что дядя Рубо с годами становился причудливым, слова соседки идеально совпадали с ее мыслями.
Другие соседи, которых водный вопрос особо не касался, но которые любили решать чужие проблемы, прямо в домашних халатах и тапочках, с чашечками утреннего кофе выходили поддержать соседку с верхнего этажа. Советовали непременно пожаловаться в девять часов в водное хозяйство, в мэрию, губернатору, президенту страны, Путину, Папе Римскому, на худой конец.
Вспоминали царские времена, когда “такие же мошенники, как Рубо, строили эти проклятые трубы”. Уходя в воспоминания, доходили каждый до своего детства и юности, до умерших знакомых, до природных катаклизмов на противоположном конце света, до цен на бензин в Венесуэле, чьего-то скупого свата, чью-то гулящую дочь, курс доллара и технологию домашнего сыра. В общем, на этой лестничной площадке, вовсе забыв, о чем именно была речь, в домашних тапочках и халатах, с чашечками уже допитого кофе, они начинали свой день.
А в самом конце, без пяти девять, выходил старейшина по округе. Когда он стучался в дверь дяди Рубо, тот быстро закрывал кран, будто только-только проснувшись, сонно накидывал спортивный жакет, открывал дверь и клялся, что к воде вообще с утра не притрагивался, что на него просто наговаривают.
А когда все расходились, закрывал дверь, ехидно и довольно улыбаясь, что день начат с маленькой победы над ненавистным миром.

…В том доме уже давно никто не живет, кроме дяди Рубо и его семьи. И еще старейшины по округе. Соседи уехали давно, кто-то в Германию, кто-то в Америку, кто-то в далекую Якутию.
Дядя Рубо и сейчас знает, что ресурсы питьевой воды год за годом становятся все меньше и меньше, и уже не каждый десятый, а каждый восьмой на планете не может напиться. И что через пятьдесят лет, возможно, питьевая вода и вовсе иссякнет. Но он до сих пор в восемь часов утра, проснувшись, оставляет кран открытым. По старой памяти. А потом подходит к входной двери, прислушиваясь к звукам, словно ожидая сердитые шаги интеллигентки с верхнего этажа и шумные разговоры соседей.
Но, услышав на лестничной площадке только звенящую тишину, возвращается, закрывает кран и печально вздыхает, что были времена…

***

Римма была женщиной харизматичной и высокопрофессиональной. Злые языки утверждали, что писать и читать она не умеет, а считать умеет только до десяти. Однако если бы кто-то решил научным способом проанализировать коэффициент ее экономической эффективности, то показатель превысил бы цифры даже сингапурского чуда, в годы расцвета к тому же. А если бы сосчитали коэффициент ее психологической полезности для женской половины Города воскресных голубей, она обошла бы всех лучших психоаналитиков.
Если вы подумали, что работала она, скажем, в банке, на заводе, в администрации губернатора или горкоме партии, то вы ошиблись.
Она была спекулянткой женских платьев! Лучшей в городе.
Явными признаками оккультизма она не обладала, но благодаря прирожденному дару внушения, все женщины, которые хотя бы раз оказывались в большой комнате, где посередине стояло волшебное зеркало, а по углам коробки с чародейственными платьями, они обязательно выходили оттуда преображенными и обновленными.
Магия Риммы начиналась задолго до того, как клиентки, которых она ласково называла “ханум сестричка”, приходили к ней, естественно, предварительно записавшись или договорившись через самых уважаемых клиенток.
Она узнавала, кто, откуда, сколько детей, какая семья, какая машина, какая должность у мужа, есть ли у мужа любовница, какие лекарства она пьет, ладит ли со свекровью, довольна ли своими бедрами и талией, у кого покупает платья, какие сапоги носит зимой, какое приданое привозила двадцать лет назад.
Когда ханум-сестрички[31] входили в ее волшебную комнату, она, якобы их игнорируя, допивала свой кофе в позолоченной чашечке, потом небрежно поднимала голову и наивно делала вид, что видит и слышит об этой ханум-сестричке в самый первый раз.
Доставала какое-нибудь финское, венгерское или австрийское платье и с расстановкой заверяла:
- Только для тебя. Как только ты вошла в комнату… я же тебя не знаю… вижу впервые, но сразу подумала, что это платье сшито для тебя.
Ей, естественно, верили.
- Смотри ты, какие длинные у тебя ноги! Коварная, наверно, мужа с ума сводишь, – говорила она очередной бедняжке с короткими ногами, у мужа которой была давняя любовница.
Ей, естественно верили.
- И как ты скрывала такую высокую грудь, как будто и вовсе не рожала пятерых детей, - говорила она домохозяйке, которая тайком пила какие-то таблетки, чтобы восстановить упругость кожи после многочисленных родов.
- Наверно, ухажеры прохода не дают, вот наденешь это платье, пройдешься по Александровскому, в тот же вечер замуж выйдешь. Если не сможешь выбрать, приходи к Римме, дам тебе совет. И на помолвку я тебе из Таллина привезу специальное шелковое платье с отделкой на груди, туфли из бархата, будешь самой лучшей невестой в городе, – говорила она девушке на выданье, у которой в жизни был один-единственный ухажер... и то в детском саду.
Убеждала, что исчезают жировые складки на боках, исчезают вторые и третьи подбородки, выпрямляется осанка, а шея становится лебединой.
Перед этим зеркалом замухрышки превращались в красавиц. Серенькие домохозяйки, уставшие от домашних забот, превращались в кинодив, скинув не только годы, но и бремя нелегкой жизни. Отчаявшиеся старые девы превращались в успешных, свободных женщин, просто немного затянувших с правильным выбором.
И вернувшись, дома с мужьями говорили повелительно, капризничая и сожалея, что до сих пор понятия не имели, как же хороши.
Когда Римма одела и переодела добрую половину Города воскресных голубей, решила из большой торговли уйти. Доживала она остаток своих дней, продавая бриллианты, которые копила на старость. До самой смерти одним лишь взглядом могла распознать не только недостатки фигуры и проблемы в личной жизни, но и знала, как с ними справиться. Но советов уже не давала, а их никто уже и не просил.
Говорила, что платья уже не те. Да и женщины, перед тем как выйти на улицу, охотней раздеваются, чем одеваются, что мир перевернулся с ног на голову, что зима превратилась в весну, а весна – в осень, женщины ходят в брюках, а мужчины – в юбке, женщины перестали ценить хорошее платье, а мужчины перестали ценить хороших женщин…


***

Славик был греком с экзотической греческой фамилией. Был соседом моей Бабушки еще до Большой катастрофы. Его фамилию было трудно выговорить и запомнить, поэтому все соседи в округе, когда слышали где-нибудь греческую фамилию или имя, например, Онассис или Пифагорас[32], сразу говорили:
- Наш Славик!
Они были уверены, что все Галифианакисы, Димитрополусы, Иоаннидисы в мире были либо “нашим Славиком”, либо кем-то из его греческих родственников. Тем более, что родственников у Славика было очень много, и жили они все в греческих Салониках. Кузены и кузины, племянницы и племянники, тети, дяди – большая греческая семья.
Два раза в год они присылали Славику огромные коробки заморских радостей – разноцветные оливки, сладости в пестрых обертках, гавайские рубашки, джинсы, разноцветные летние мокасины, бермуды с большими карманами.
А однажды даже прислали соломенную летнюю шляпу с закрученными полями, немного похожую на ковбойскую шляпу. Посылка пришла в начале октября, когда в Городе воскресных голубей уже наступает осень, и даже начинаются дожди с ветром и хмурыми облаками. Когда он получил ковбойскую шляпу, ему стало жалко, что в ней никуда не сможет пойти. Поэтому в будние дни он носил ее дома и в ней смотрел телевизор по вечерам.
По воскресеньям надевал бермудки с огромными карманами, ту самую соломенную ковбойскую шляпу, красные пляжные мокасины, огромные солнечные очки и, напевая под нос греческую песню, выбивалкой для ковра встряхивал пыль, поскольку был человеком крайне хозяйственным и самые важные дела жене никогда не доверял. 
Встряхнув ковер, в этой же шляпе готовил традиционную долму, которую подавал с армянским мацуном[33] и греческими черными маслинами и непременно говорил, что это “греческая долма”, самая настоящая, как готовят у него на Родине…
Работал Славик простым галантерейщиком. Внешне он не отличался от обычных армян, не считая его кудрявых волос, которые он красил по субботам в медно-коричневый цвет.
- Как у настоящего грека, – объяснял он.
Его это утверждение было крайне спорным, ведь живых греков, даже своих родственников, он не видел ни разу, а в Греции не был никогда, хотя и мечтал об этом беззаветно и всей душой. Тем более, что в юности он узнал, что все слова в мире были придуманы греками, от “библиотеки” до “идиота”, поэтому разговаривал со всеми с оттенком пренебрежения и высокомерия, как будто все ему были немножечко должны если не персонально, то на цивилизационном уровне, в благодарность за исторические заслуги его греческих предков.
Так что долгие годы всеми правдами и неправдами пытался уехать в Грецию навсегда.
- В Салоники, – говорил он. – Там море, солнце, оливки, сиртаки…
Греческие родные часто рассказывали про этот солнечный город в своих письмах. И Славику, особенно в суровые зимние морозы, представлялось, как он выходит на песчаный пляж в своих мокасинах, гавайской рубашке и ковбойской шляпе, греческие красавицы в белоснежных туниках играют на лютне и танцуют для него, он сидит в одном из ресторанчиков с бокалом вина и смотрит на далекий морской горизонт.
Жену Славик, в общем и целом, любил, но она действовала ему на нервы, поскольку женщиной была крайне недалекой и совсем неромантичной. И хотя тоже была гречанкой, к тому же не менее настоящей, чем Славик, была абсолютно лишена высокомерия, если не за свои собственные добродетели, то хотя бы за исторические заслуги греческих предков.
- Ты даже не знаешь, что такое “быть греком”. Ты хотя бы понимаешь, что, когда кто-то в этом мире ест ложкой или летит на самолетах, это все придумано греками, – говорил ей Славик.
У жены в этом вопросе четкой позиции не было. Иногда ей хотелось сильно ему возразить. Особенно когда он, покрасив волосы, ходил со старым женским чулком на голове. И она зло отвечала ему:
- Ой, да ладно, какой же ты грек! На себя посмотри, ты скорее похож на сбежавшего из психушки клоуна цирка.
- Вот увидишь, уеду в Салоники, а тебя не заберу! – угрожал ей Славик. - Останешься здесь, без меня и без моря.
- Очень мне надо твое море! Мне и здесь хорошо! Как жили без него, так и проживем. Можно подумать твои предки умерли на берегу моря.
Эта фраза обычно мужа выводила из себя. И он начинал, прямо со старым женским чулком на крашеных волосах, читать лекцию про древнегреческую поэзию и литературу. Жена, не выслушав, уходила, приводя его в еще бо՛льшую ярость.
Но иногда она сама представляла Салоники:
- А как ты думаешь, какие там дома?! – спрашивала она, – наверно красивые, с большим садом.
- Окруженные оливковыми деревьями, – мечтательно подхватывал ее мысль муж.
И поскольку в эти минуты жена казалась ему необыкновенно обаятельной, он нежно обещал:
- Я тебя заберу в Салоники, непременно заберу! Будем жить на берегу моря, как настоящие греки.


…После Большой катастрофы рухнуло все. Под завалами старого дома Славик не нашел ни свои красные мокасины, ни соломенную шляпу.
Родные сразу же отправили визу, а поскольку рухнули не только дома в Городе воскресных голубей, но и рушилась страна, Славика выпустили без всяких трудностей.
Он уехал в Салоники! С детьми и женой. Говорят, до сих пор живет там, стал почтенным стариком. Настоящим греком! И хотя на песчаном берегу моря красавицы в туниках не играют для него на лютне и не танцуют сиртаки, но он любит прогуливаться по паркам с оливковыми деревьями и смотреть на морской горизонт, часто скучая по далекой стране, где в октябре, в проливной дождь встряхивал ковер в красных мокасинах и соломенной ковбойской шляпе. И всегда широко и искренне улыбается, когда вспоминает об этом.
А по воскресеньям он сам готовит традиционную долму, подавая с греческим йогуртом и зеленью, и непременно говорит что это “армянская долма с мацуном”. Именно такая, какую он готовил на Родине…

***

Джемма преподавала математику. Она была женой дяди Рубо, работающего в водном хозяйстве. Жили они в трехкомнатной квартире с двумя сыновьями и невестками.
- Разные, как вода и хороший коньяк, – говорила она про невесток. Сравнение, на первый взгляд, казалось странным, и никто толком не понимал, почему именно “вода и коньяк”, а не “небо и земля” или “лед и пламя”.
У старшей невестки была белоснежная кожа, ровные белые зубы, гладкие каштановые волосы и прямая осанка. Она говорила на русском, никогда не улыбалась, всегда ходила в элегантных костюмах и много читала. В основном книги о личностном росте. Одно время изучала, “как перестать беспокоиться и начать улыбаться”, потом – “как сказать “нет” стрессу”, затем – “как научиться вдохновлять мужа ”, потом – “как сделать дом райским уголком на Земле”.
Ее муж, то есть старший сын Джеммы, был то ли военным, то ли полицейским. Спокойный, неприметный. Женой был вдохновлен и смотрел на нее с большим поклонением, всегда советуясь и прислушиваясь. Обиделся на нее он лишь однажды, когда увидел, что она изучает “как выйти замуж за миллионера”. Обиделся сильно. Но жена убедила его, что изучала этот вопрос лишь теоретически, чтобы быть в курсе тенденций. И поскольку она с успехом когда-то изучала, “как убедить мужа, что ты права”, муж ей поверил и об инциденте благополучно забыли, тем более, что в Городе воскресных голубей миллионеров не было в радиусе 5-часового полета на самолете.
Младшая невестка Джеммы была девушкой простоватой. Со смуглой кожей, с кудрявыми волосами, округлыми формами и короткими пальцами рук. Говорила она громко, эмоционально размахивая руками. Книг не читала вообще и была убеждена, что все эти теоретические премудрости старшей невестки – девичья дурь. Хотя иногда тайком брала в руки, рассматривала книги о достижении успеха, иллюстрированные картинками красивых женщин и белозубых стройных мужчин в дорогих костюмах, мысленно пыталась представить себя и мужа на их месте. Но поскольку была женщиной тотально разумной, голову себе недосягаемыми глупостями не засоряла.
Жили они все вместе. Соседи считали, что дружно, Джемма ничего не считала, дядя Рубо был и без того всеми недоволен, старшая невестка философски списывала это на несправедливость судьбы всех умных женщин, а младшая… ей было, в принципе, все равно, главное – замужем.
31 января они готовили свиной окорок к новогоднему столу. В Городе воскресных голубей это было незыблемой традицией. Вот ты мог заболеть, умереть, обанкротиться, впасть в стресс и депрессию, хандру, финансовое неблагополучие, в городе могла наступить зима в -40 градусов, вселенский кризис или даже наводнение, но свиной окорок или позитивный румяный поросенок, в окружении яблок и ананасов, на новогоднем столе у тебя должен был быть безапелляционно.
Готовили окорок 31-ого декабря, утром. Ножом делали небольшие надрезы, приправляли солью, перцем, свежим чесноком. Плотно завернув в фольгу, ставили в духовку. Через четыре часа фольгу раскрывали, покрывали окорок медом или соусом из томатной пасты и оставляли в духовке до румяной корочки.
Поросенка съедали максимум до третьего января, остатки четвертого утром выбрасывали или отдавали надоевшей дворняжке Джеко.
Так вот, 20 января, когда даже надоевшая дворняжка Джеко уже давным-давно даже думать забыла о вкусных остатках свинины, в девять часов вечера младшая невестка Джеммы, смуглянка без дури в голове, решала приготовить какое-то новое блюдо из остатков свинины, которую она не выбрасывала еще с Нового года. И то ли от того, что жарила она свой кулинарный шедевр на старом масле, то ли от того, что свинина за двадцать дней была мало съедобной, но округа каждый год, вечером двадцатого января задыхалась от запаха паршивой свинины и сильного дыма. Все дружно клялись, что никогда в жизни к свинине не притронутся. Благо, через одиннадцать месяцев после этого, до наступления следующего Нового года, о своей клятве забывали, и румяный поросенок, в окружении яблок и ананасов, на новогоднем столе весело подмигивал гостям.
А старшая невестка, как девушка не по годам начитанная, прекрасно знала, что свинину есть нельзя вообще. Да еще на старом масле, да еще через двадцать дней после дебюта в жареном виде. Поэтому двадцатого января она впадала в гнев. Но поскольку знала, что свой гнев никогда нельзя показывать на людях, чтобы они не распознали твои слабости и не злоупотребляли ими… Короче, она хлопала дверью и уходила. Муж уходил за ней.
Младшая невестка обижалась, что старшая не попробовала ее кулинарный шедевр.
Муж младшей невестки, то есть младший сын Джеммы, начинал говорить, что в доме у них нет никаких прав:
- Потому что мы не хвастаемся своим умом.
Со злости дядя Рубо открывал кран с водой, чтобы у соседей с верхнего этажа опять вода отключилась, и уходил.
Все это время Джемма безмолвно и спокойно смотрела телевизор. Даже не моргнув бровью. Даже не поворачивая головы, следила за колумбийскими страстями вдовы Бланко или какой-нибудь очередной сиротки Марии, a после сериала спокойно уходила к себе в комнату и засыпала. Старшая невестка никак не могла понять, какие книги по самоконтролю Джемма читает. Тайком наблюдала за ней, стараясь узнать секрет этой выдержки.
К тому же Джемма работала в школе уже тридцать лет. Да еще в единственной школе “За линией” – квартале, название которого отражало все особенности его бытия. Школа находилась за линией города, учились там дети за линией цивилизации, и учителя впадали в истерику за линией человеческого терпения. Но Джемма сохраняла невозмутимость всегда.
И для этого был у нее один секрет. Когда что-то вокруг начинало крутиться и суетиться, когда в воздухе летали портфели, мел и книги, когда дома, хлопая дверьми, уходили невестки и их мужья, она садилась в кресло, доставала из сумки фляжку для воды, делала глубокий вдох и выпивала пару глотков.
- Наша гюмрийская вода волшебная, – говорила она. – Все болезни лечит, холодная, вкусная! Вот выпью глоток, и все проходит сразу. Даже нервы успокаивает.
Потом садилась за учительский стол и спокойно наблюдала, как под дождиком колышется осенняя листва. Или садилась на диван и часами невозмутимо следила за мексиканскими мыльными страстями. И все думали, что в этой фляжке, вправду, волшебная вода.

…Когда она ушла на пенсию, чтобы отметить ее свободную жизнь, муж открыл бар, где хранил бутылки хорошего коньяка – для особых случаев.
Бар был пуст. Именно тогда и узнали, что все эти годы, когда ситуации накалялись, а Джемма делала глоток, во фляжке была не гюмрийская волшебная вода, а чистый марочный коньяк…


***

Гамлет был Комсомолом.
Секретарем комсомольской организации его назначили еще в начале восьмидесятых, в его студенческие годы, но Комсомолом он остался навсегда.
В конце восьмидесятых, когда, за большие заслуги перед делом Ленина, его вот-вот должны были в торжественном порядке назначить парткомом, начались перемены, потом независимость, потом новая жизнь… Парткомом он так и стал, затаив глубокую обиду на весь белый свет, а жена, чтобы как-то компенсировать эту неудачу, дома называла его “товарищ Манукян”. И он всегда, даже в лихие девяностые, когда самые заядлые коммунисты переоделись в турецкие дубленки, в Церкви Семи Ран целовали распятие Христа и в латках торговали турецкими вафлями в шоколаде, он по-прежнему ходил в том же самом сером галстуке в синюю полоску, а в руках всегда держал папку с какими-то загадочными бумагами, как и накануне того дня, когда его должны были назначить парткомом.
В девяностых Гамлет работал то ли в кадастре, то ли в мэрии, то ли в каком-то другом учреждении.
Названий его должностей, в принципе, никто никогда не помнил, но все знали, что “Комсомол Гамлет” всегда работает в администрации. То он администрировал распределение каких-то земельных участков, то раздавал булочки без изюма и бесплатное молоко детям в школах, то администрировал городские утренники детских садов и следил, чтобы под вальс Свиридова детишки синхронно поднимали и опускали гимнастические ленточки, а духовые военного оркестра не сбивали такт и не забывали после какого слова городского главы нужно было вступить первыми нотами. Администрировал субботники, последние звонки, первомайские демонстрации. Знал откуда без ущерба городской экономике достать громкоговоритель, динамики, микрофон, папку с золотым гербом для торжественных речей, шнур, переходник, камеру с работающим фокусом, штатив, гвозди, плакаты, парик для детских выступлений. Знал, как найти чтицу пафосных стихов, певца народных романсов, ди-джея с собственным синтезатором и тенора, бесплатно умеющего брать верхнюю ноту.
Когда надо было кого-то спонтанно поздравить или не менее спонтанно выразить соболезнования, он открывал свою папку, доставал бумагу, исписанную текстом, не меняющимся еще со времен хрущевской оттепели, вписывал имя и поднимался на трибуну.
В общем, Гамлет был везде – на похоронах и свадьбах, в сером галстуке в синюю полоску и в неизменной папке, как и накануне дня, когда его собирались назначить парткомом.
Возвращался Гамлет домой всегда ровно в 18:10. Поэтому ровно в шесть часов Гришо, собирающийся поступить в театральный институт с монологом шекспировского Гамлета, выходил к воротам. Становился наготове, и когда Гамлет доходил до ворот и здоровался, Гришо начинал: “Быть или не быть, вот в чем вопрос…”
Гамлет в эти минуты готов был убить не только Гришо, театральный институт, Шекспира, но и весь белый свет. Все дело в том, что свое имя он ненавидел с тех самых пор, как узнал, что это имя “принца Датского”. Он ведь считал, что мировая история приобрела хоть какую-то важность только после революции 17 года. И раздражался, что родители не назвали его именем настоящего Комсомола – Марленом, Виленом, Авангардом или даже Дамиром!
И крайне обрадовался, когда Гришо в театральный не поступил.


… Комсомол Гамлет по-прежнему живет в Городе воскресных голубей, ходит с той же папкой. Говорят, с теми же поздравлениями без вписанных имен, которые произносили на трибунах со времен хрущевской оттепели, но уже печатным красивым шрифтом “Times New Roman”. И когда на каком-нибудь торжественном или поминальном мероприятии надо толкнуть речь, он шариковой ручкой вписывает имя, поднимается на трибуну и в тысячный раз, с пафосом настоящего Комсомола, произносит одни и те же фразы.
Волосы у него поседели, но носит он тот же серый галстук в синюю полоску и работает в администрации. Никто не помнит, в какой администрации, но главное – в администрации. И по-прежнему его зовут Комсомолом Гамлетом. Пусть по имени какого-то несчастного принца Датского, но зато Комсомолом, навсегда!




#НИНЕЛЬ

В Городе воскресных голубей лето, по обыкновению, было северным – нежарким и сухим, со свежестью утренней прохлады, легким ветерком, без обильных дождей и без вечерней радуги на закате. Не было разговоров о нескончаемой жаре, не было непроницаемого воздуха без кислорода, столь утомляющего в южных городах, когда кажется, что кто-то сверху закрыл невидимым колпаком или герметичной пленкой небо города, под которым час за часом становится труднее дышать и все время кажется, что это недобрые оповещения жаркого апокалипсиса.
Всего этого не было. Поэтому лето в Старом городе всегда приходило уютной, безмятежной картинкой, как лучшее время и как спасение от долгих месяцев непогоды.
На рассвете неяркое солнце точечными бликами отражалось в стеклах окон, мягко касаясь макушек изумрудных деревьев Центрального парка, как будто невидимым фонариком местами освещая изнутри густую листву. И хотя деревья Парка были почти одинаковыми от утренней игры лучей, можно было подумать, что окрашены в разные оттенки зеленого – от оливкого цвета выжженных по краям листьев тополей, которые легко пропускали утренний свет, раскрыв объятия веток, до плотной, непробиваемой светом гущи хвойной ели.
К девяти часам тишину нарушали отдаленный звон колоколов Церкви Семи Ран, монотонные удары молотка с соседней улочки, редкие машины и первые разговоры соседей. В воздухе пахло влажной пылью, черным кофе, белым хлебом из соседней пекарни, домашней выпечкой и печеными баклажанами, которые хозяйки готовили на завтрак. Летние занавески мирно колыхались от легкого ветра, а на пороге домов лениво отдыхали дворовые собаки.
Жара наступала всего на три часа. К полудню по очереди исчезали тени, сначала меняя очертания, а потом и вовсе растворяя причудливые отображения окон, крыш и редких прохожих на нагретом от палящего солнца асфальте. Усиливаясь от жары, запах пыли, словно поглощая, постепенно оттенял все другие утренние ароматы. А лучи, которые утром разрозненно и выборочно согревали лишь некоторые отрезки фасадов домов, теперь, как будто одновременно взрывая свои мелкие частицы, превращались в щедрый поток света. И осветляя на несколько тонов деревья и дома, меняли окраску дня.
Улочки замирали до шести часов вечера, когда город скидывал жаркую и пыльную ретушь, снова возвращался в свой привычный ритм...

***

Поскольку наш Дом с роялем находился на пересечении четырех улочек, вид с балкона второго этажа порой напоминал архитектурный макет города, были видны почти все несимметричные треугольники окрестных двухскатных крыш из серого шифера и кирпичной черепицы, формы внутренних двориков, происходящее в них события. Оттуда можно было наблюдать, как протекает жизнь не только в домах, на улочках, но и на крышах.
Летом, каждое утро на крыше Дома с желтой яблоней можно было увидеть соседа Голубятника – худощавого, молчаливого человека в изношенной рубашке в зеленую клетку и джинсах с подвернутыми, для удобства, краями.
Обычно с наступлением рассвета он, аккуратно оставив у самой линии серой крыши изношенные коричневые ботинки, покрытые слоем пыли, со следами засохшего бетона или грязи на подошвах, босиком, осторожно и бесшумно передвигаясь, гонял голубей.
Голуби в собственном ритме равнодушно перепрыгивали с края водосточного желоба на тонкие электрические провода, потом на перила балконов и на крыши соседних домов. И поскольку утренний свет был ярким, четкость деталей стиралась, зрительно осветлялся цвет электрических проводов, а издалека казалось, что голуби просто висят в воздухе без всякой опоры, в невесомости удерживая равновесие ловкостью маленьких лапок.
Они зорко оглядывали окрестности с высоты своих электрических проводов, дружно взлетали, рисуя на небе тонкие ленточные кружева, а потом, в полете отдаляясь друг от друга, плавно превращали дружные кружева в редкие запятые на чистом небе. Затем возвращались на привычную крышу и мирно клевали остатки хлеба или крошки птичьего корма, заботливо оставленные для них Голубятником. Глядя на полет голубей, как бы банально это и прозвучало бы для жителей Города, всегда вспоминались мелодии из старых фильмов про улочки города, и каждый раз казалось, что если через двадцать лет вас спросят про Город, именно таким первым кадром вам вспомнится небо в кружевах голубей.
Когда голуби взлетали, Голубятник садился на крышу, в очередной раз охотно закуривал, бдительно следя за запятыми на синем небе, а потом спокойно оглядывая окрестности и останавливая взгляд на прохожих, вслушиваясь в непритязательные разговоры и редкий шум машин.
Время от времени он украдкой, исподлобья, бросал виноватый взгляд на высокое открытое окно на втором этаже двухэтажного старого дома с большим внутренним двориком и деревянным балконом.
Из окна, куда смотрел Голубятник, временами выглядывала светловолосая кудрявая женщина лет сорока пяти в платье с причудливыми розочками на линии декольте.
Пока Голубятник был на крыше, она время от времени выглядывала из окна, даже не скрывая злобы, смотрела на дружные кружева голубей, бросала недовольный взгляд на крышу Дома с яблонями, потом уходила по своим делам. Через десять минут выглядывала вновь, до тех пор, пока ближе к полудню Голубятник запирал голубей и возвращался домой. И когда она выглядывала из окна, муж, даже не оглядываясь, безошибочно чувствовал, что она там, угадывал направление взгляда и знал ее мысли.
За долгие годы их жизни они много раз переглядывались через это высокое окно, виртуально, украдкой, даже не договариваясь, а как-то интуитивно угадывая момент, чтобы не встречаться взглядом.
В их немом диалоге читалась история, давняя как мир – она любила его, он любил голубей, она смотрела в окно, немым укором и требовательно возвращая его в реальность, а он в притворном безразличии продлевал секунды свободы.
Читались ее разочарования и его поражения, ее обиды и его оправдания, ее молчаливое недовольство и его послушное, слабовольное молчание. А эти птицы, с красивым разноцветным оперением, невольно становились свидетелями и виновниками ее рухнувших надежд и его очевидных неудач.


***

Ее звали Нинель.
Таких женщин всегда бывает сложно описать, кажется, что у них нет возраста, над ними неподвластны годы и перемены. В двадцать пять лет они ходят с той же неприметной прической, что и в сорок, никогда не меняют манеры одеваться, не поправляются и не худеют, у них не появляются морщинки и никогда не начинается борьба со временем. Кажется, что в их жизни ничего особенного не происходит, и они с одним и тем же настроением и выражением лица проживают свою самую обыкновенную судьбу.
Нинель родилась в начале шестидесятых, и отец назвал ее именем… Ленина, только прочитанного в обратном порядке. Тогда многие так делали. Он, конечно, не был ярым большевиком или коммунистом. Просто однажды на свадьбе родственника в Тифлисе ему понравилось красивое имя московской актрисы с загадочной улыбкой и в черном меховом манто. Сестры отца и впоследствии утверждали, что в актрису он все-таки влюбился, но та, погуляв на свадьбе, побродив по старинным улочкам Тифлиса пару дней, торжественно восхитившись вкусным вином и сладостями, вернулась в Москву – на сцену, а он – в Город воскресных голубей. И всегда знал, что дочку, если она у него когда-нибудь родится, назовет Нинель. Мечтал, что дочь вырастет такой же красавицей, как и московская актриса. Но, несмотря на одинаковые имена, жизнь у этих двух женщин сложилась совсем по-разному. К счастью или к сожалению, не скажет, пожалуй, никто.
Лет до двадцати Нинель прожила обычную жизнь городской девушки – без сентиментальных историй и потрясений. Однажды весной, когда она училась в институте, по дороге домой на нее пристально посмотрел высокий худощавый молодой человек. Он ей понравился. Стал приходить каждый день, долго ждал под окнами, прислонившись к стенке дома напротив института и таким же пристальным взглядом, как и в первый день, наблюдал за ее окном. Потом издалека провожал до дома, долго стоял на углу их улочки, пока она выйдет погулять или выглянет в окно. А когда Нинель проходила мимо, молча, наблюдал за ней уже привычным пристальным взглядом.
Однажды подошел и смущенно заговорил с ней. А потом она, тайком от отца, убегала в Центральный парк, они гуляли, смотрели с белой колоннады на Черную крепость, где за горизонтом была граница и Арарат. Он приносил ей букеты сирени. Она рассказывала о доме, родителях, бабушке, старых улочках в Тифлисе, куда ездила каждое лето. О будущем, о своих незатейливых мечтах.
Потом был свадебный переполох. Длинная фата, букет красных гвоздик, белое платье, на которое Нинель пришила нежные розочки на линии декольте. Он в белой рубашке и синих брюках, все такой же молчаливый и смущенный. А на единственной свадебной фотографии Нинель стоит, прильнув к его руке, а он, словно забыв об объективе фотокамеры, своим пристальным взглядом смотрит на жену.
Потом она плакала у ворот, жалея о расставании с юностью, отец нежно поцеловал в лоб, мама крепко обняла и пожелала большого счастья, бабушка нашептала на ухо наставления и подарила свою старую швейную машинку, которую прокормила ее в годы войны и на которой Нинель научилась шить еще с детства.
Так началась ее новая жизнь. Родились сын и дочь. Муж ранним утром гонял голубей на крыше одноэтажного дома напротив. Она выглядывала в окно, недовольно наблюдала, как за дружными кружевами птиц и мечтала, что однажды утром проснется с первыми лучами солнца, выглянет в окно, а там будет чистое небо… без ненавистных ей голубей.
На завтрак он обычно выпивал черный кофе с вишневыми леденцами из большой вазы в гостиной, а потом уходил на работу. Проводив всех по делам, Нинель брала большую корзину и шла на базар. Муж возвращался под вечер, она накрывала большой стол. Иногда готовила любимый мужем летний суп из баклажанов, зеленой фасоли и свежей говядины, иногда – плов с рисом, бараниной, сушеным базиликом и черным перцем, пекла слоеные пирожки с мясом, хачапури тифлисской бабушки и пахлаву с орехами. Под вечер муж уходил к Церкви Семи Ран “беседовать” с друзьями, а она выходила на деревянный балкон, перекидывалась парой фраз с соседями. Затем заводила довоенную швейную машинку и шила платья с причудливыми розочки на линии декольте.
Годы пролетали быстро. Дети выросли и разъехались. Дочь вышла замуж и уехала в маленький городок во Франции. Раз в месяц к Нинель приходил посыльный, приносил для нее небольшие деньги, фотографии и письма. Она долго смотрела на фотографию дочери, потом убирала в ближайший ящик в шкафу.
Сын вернулся из армии повзрослевшим и суровым. Стал молчаливым, как отец. Нинель никогда не могла понять, о чем он думает.
Иногда она надевала платье с розочками на линии декольте и уходила свататься к очередной красавице. Потом возвращалась, заходила к сыну, долго уговаривала его, он по привычке молчаливо раздражался, просил ее не вмешиваться. А потом, как-то пришел, обнял ее крепко, отдал кое-какие сбережения и уехал.
Один раз в месяц приходил посыльный, оставлял на столе русские рубли и несколько фотографий. На них – сын в неизменном военном кителе, поседевший и поникший, а рядом – улыбчивая голубоглазая женщина и маленький светловолосый мальчик.
И каждый вечер, когда муж уходил к Церкви, она доставала фотографии и письма, гладила волосы дочери на картинке, вспоминала, как, провожая, обнимала их, украдкой плакала дрожащими губами, стыдливо смахивая слезы, как только они появлялись, хотя в пустом доме ее и так никто не видел… Потом заводила старую швейную машинку, шила платья и пришивала причудливые розочки к линии декольте.


***

Во Франции, в портовом Марселе, на одном из пляжей, ранним утром в теплые времена года можно встретить немолодую, неприметную женщину в платьях с причудливой драпировкой на линии декольте.
Обычно, она, не снимая сандалий, долго гуляет по берегу. Не торопясь, завтракает черным кофе из термоса, вишневыми леденцами и французской булочкой. Иногда, замечая поблизости каких-то птиц, подходит к ним, крошит остатки свежей булочки, что-то нежно приговаривая.
А когда начинается прибрежная суматоха, забирает обертки вишневых леденцов, пару мелких камней и уходит.
Вернувшись в скромную квартирку, сначала оставляет камни в вазе-аквариуме на подоконнике в спальне. Затем заходит в маленькую уютную гостиную, где на полу расстелен потертый ковер, а на белом комоде стоит фотография пожилого мужчины в простенькой рамке, несколько однотипных белых ваз для цветов, а в одной из них – декоративные ландыши. В углу стоит старая швейная машинка, на ней несколько платьев для перекройки с телефонными номерами клиенток, прикрепленных тонкими булавками. А рядом – цветастая открытая коробка, в которой лежат вышитые разноцветные розочки.
Затем распахивает окна с бежевыми шторами из плотной мешковины, выходит на маленький балкон и оглядывает окрестности. И Амандин – пожилая француженка с седыми волосами, белыми как снег, в зеленых дачных перчатках разбирающая горшочек герани на соседнем балконе, увидев женщину, кивает ей:
- Бонжур, Нинель!
Приветливо поздоровавшись и перекинувшись с ней парой фраз из своего скудного запаса французских слов, Нинель смотрит на кристально чистое небо и печально улыбается метаморфозам жизни: тогда, в Городе воскресных голубей, она мечтала именно о таком кристальном небе без ненавистных птиц, а сейчас ей хотелось, чтобы там, каким-то невероятным чудом, опять парили бы дружные кружева летних голубей...




#ЖЕНЩИНА С ЖЕЛТЫМИ ЯБЛОКАМИ

Женщина с желтыми яблоками жила в одноэтажном просторном доме с большим садом, где росли яблони и белая сирень, а в самом центре сада – яблоня-поверье. Когда много лет назад еще совсем молодой девушкой она вышла замуж, муж посадил яблоню и рассказывал, что в этих краях есть поверье: пока яблоня будет цвести и давать урожай, в доме не иссякнут благополучие и плодородие.
Поверье сбывалось. У женщины каждый год рождались дети, и через двенадцать лет замужней жизни у нее уже было одиннадцать детей.
Летом она любила сидеть под яблоней-поверьем, особенно по вечерам, склонив голову на плечо мужа. Укладывала детей, в доме становилось необычно тихо, выходила в сад, накинув на плечи серую шаль, которую она крючком вязала зимними вечерами. Муж много курил и беседовали они о пустяках. Она часто смотрела на цветущую яблоню и представляла, как яблоня зацветет до самых небес, с блестящими большими плодами яблок, они будут бесконечно сидеть под ней вечерами, потом будут сидеть ее дети, потом – бегать внуки. И в эти минуты чистое небо казалось бесконечным, как и ее незатейливое счастье…
Когда младшему сыну исполнилось три года, летом, после утреннего кофе, муж пожаловался на сердце и умер, прямо сидя под яблоней-поверьем.
Женщина осталась одна с одиннадцатью детьми, а яблоня-поверье начала чахнуть. Год за годом яблоки редели, а через семь лет дерево перестало давать урожай. Соседи советовали яблоню срубить, но Женщина никак не соглашалась, в глубине души надеясь, что она снова зацветет, и в ее доме никогда не иссякнут благополучие и плодородие.
Дети выросли быстро, устроили жизнь, женились, вышли замуж и разбежались кто куда – от Ташкента до Англии. Она не противилась, не задавала вопросов, просто выходила на крыльцо, скромно накинув вязаную крючком серую шаль, ласково гладила сухой от домашней работы ладонью их волосы, выливала кружку воды им вслед и прощалась…
В конце девяностых она уже жила в просторном доме совсем одна – маленькая, сгорбленная, с глубокими морщинами, седыми волосами, мягкой улыбкой и материнским взглядом – сочетанием постоянного беспокойства и нежности.
Утром просыпалась раньше всех, с первыми лучами. Надевала старенькое темно-коричневое платье из грубой ткани и синий фартук, какой обычно в советские годы носили работники машиностроительных заводов.
Открывала двери и окна, чтобы проветрить комнаты. В саду, на деревянной скамеечке под яблоней-поверьем, пила черный кофе со скромным завтраком – кусочком бисквита или белым хлебом с овечьим сыром, который хранила в глиняных кувшинах.
Допив кофе, поливала деревья и занималась домашними делами. И уже к половине седьмого, когда улочки только-только просыпались, она набирала в подол синего фартука яблоки, выходила на крыльцо дома, садилась на пороге и угощала прохожих. Яблонь в саду было много, но прохожие знали, что слаще всех были желтые яблоки, поспевающие в конце сентября. Они пахли свежей листвой и тропическими фруктами. И их аромат был настолько сильным, что в теплые месяцы, когда яблоки только-только созревали, их аромат чувствовался до самого Центрального парка.
На крыльце, рядом с ней, всегда стоял деревянный старый стул с потертым “миндаром”. И прохожие, если никуда не спешили, садились и рассказывали свои заботы. Она, как правило, ничего не говорила, только слушала, улыбаясь беспокойно и нежно, всегда утешала, что все уладится и будет хорошо.
А летними вечерами, накинув свою старую серую шаль, сидела под своей яблоней-поверьем уже совсем одна.
Дети, конечно же, приезжали. Привозили ей подарки на память – сувениры, сладости, открытки, буклеты с заморскими достопримечательностями, семейные альбомы.
Она им стелила в большой гостиной под старым ковром, где висел портрет умершего отца. А по утрам, с первым рассветом, накрывала завтрак на маленьком столике под яблоней-поверьем. Готовила для них булочки с изюмом, пахнущие дрожжами и ванилью, из соседней пекарни покупала свежий белый хлеб, доставала из глиняных кувшинов овечий сыр. Варила свежий кофе. Они завтракали и говорили, говорили, говорили… рассказывали про своих детей, про мужей и жен, про далекие города, где здания доходят до облаков и можно за три секунды подняться до самого неба, про нехватающие евро, про закаты на море, про свои расставания и встречи, про ссоры с детьми, в общем – про свою “непростую”, “нелегкую”, “сложную”, “трудную” жизнь.
Она слушала и не перебивала, только улыбалась беспокойно-нежными материнскими глазами, ласково гладила по руке и утешала, что все непременно уладится и будет хорошо. Вечерами они сидели под яблоней поверьем, долго вспоминали детство, отца, много смеялись, шутили. А через несколько дней она укладывала им в дорожные сумки целлофановый пакет с цукатами из желтых яблок и пару баночек яблочного варенья. Крепко обнимала их, выливала воду вслед уезжающей машине и прощалась, опять оставшись одна, на пороге просторного одноэтажного дома слушая заботы чужих прохожих, в разговорах с ними разбавляя тоску и привычку расставаться.


***

В юности мы каждый день проходили мимо этого дома. Всегда видели сгорбленную старушку на пороге. Она нас угощала яблоками и спрашивала, как дела в школе, кем хотим стать, слушаемся ли родителей. А в сентябре угощала нас желтыми яблоками, пахнущими тропическими бананами. Нам тогда казалось, что эта сгорбленная, маленькая женщина всегда будет атрибутом здешних краев, атрибутом наших любимых воспоминаний.
Но дом с яблонями давно заброшен. Яблоня-поверье засохла, и ее срубили. Со стороны улицы, рядом с порогом, как и прежде, стоит старенький деревянный стул с перекошенными ножками. Те же ступеньки, те же окна. Но дверь закрыта, а на пороге никто не сидит…
Для тех прохожих, кто не бывал на этих улочках раньше, это просто очередной заброшенный дом, каких в Старом городе очень много.
У нас, когда мы проходим мимо, всегда щемит сердце. Мы останавливаемся на минутку, смотрим на пустой порог, вспоминаем сгорбленную старушку с беспокойно-нежным материнским взглядом и с сентябрьскими желтыми яблоками в подоле синего фартука.
И в воздухе, совсем как в детстве, чувствуем аромат желтых яблок, пахнущих утром, летней листвой и тропическими фруктами. Аромат желтой яблони, которой больше нет…




#ВМЕСТО ГОРИЗОНТА - ОБЛАКА

Детство Марты прошло на берегу моря – в небольшом портовом городке в Грузии. Она привыкла к прибрежной суете. Летом пропадала на пляже или гуляла с подружками по переполненному туристами бульвару, надушившись мамиными духами, надев белую короткую юбочку, синюю матроску и кожаные сандалии. А осенними вечерами, когда стихали проливные дожди, гуляла по прохладному берегу, чувствуя на щеках мелкие брызги соленой воды. Часто приходила в порт и смотрела, как там причаливают белые корабли, как на берег сходят моряки в униформе.
Ее всегда манила неизвестность… Поэтому в семидесятые годы, когда совсем юной девушкой она приехала в гости к родственникам в Город воскресных голубей, долго не обдумывая, вышла замуж за водителя такси – взрослого, лысого, энергичного и преданного человека, с первого взгляда полюбившего юную красавицу на всю жизнь.
И хотя она вместо бесконечного горизонта видела лишь облака и скучала по вечерним прогулкам по прибрежному бульвару, по теплому морю, с мужем жила счастливо, охотно меняя привычки, безропотно сменив легкость южного портового городка на суровый нрав местных жителей в ее новом доме.
У Марты были зеленые озорные глаза, курносый нос и светлые волосы. Волосы она осветляла настолько профессионально, что все были уверены, что блондинка она натуральная, с самого рождения. Стройная, с округлыми бедрами, высоким бюстом, тонкой талией и походкой Софи Лорен, когда та, спускаясь в черном платье по ступенькам на холме, разговаривает с героем Марчелло Мастроянни в фильме “Брак по-итальянски”. Даже поговаривали, что походку она тренирует перед зеркалом по вечерам с Советской энциклопедией на голове.
Она всегда носила элегантные черные платья чуть выше колена, маленькие сумочки на коротком ремешке, душилась французскими духами “Climat”. И соседи привыкли по аромату угадывать, в каком именно направлении ушла Марта, постоянно копировали ее наряды и обсуждали секреты красоты и манер.
Муж, когда вез куда-то клиентов такси, сам оглядывался на красивую женщину в элегантном платье, со светлыми волосами и соблазнительной походкой, как будто видел ее впервые. А потом, представляя, сколько мужчин в округе в течение дня оглядывались вслед его жене, начинал злиться. Поэтому, возвращаясь вечером домой, покупал краску для волос темно-каштанового цвета и приказывал:
- Сейчас же перекрасишься!
Брал большие ножницы, грозился разрезать все ее платья на мелкие кусочки и запереть дома.
- Ты хотя бы видела, как на тебя оглядываются парни на улице? Я со стыда готов провалиться сквозь землю. У тебя самая короткая юбка в городе, самые светлые волосы. Вдобавок ты виляешь бедрами… туда-сюда, туда-сюда. Даже мне, сорокалетнему таксисту, видавшему виды, неудобно на тебя смотреть.
- Ой, не преувеличивай, – беспечно смеялась Марта. – А волосы перекрасить не собираюсь, я же не виновата, что у меня такой, запомни – “натуральный”, цвет волос.
Поскольку муж Марту любил всем сердцем, быстро смягчался, каштановую краску выбрасывал, а платья оставлял в покое.
Когда родился их сын, Марта решила, что он когда-нибудь вернется в ее родной портовый городок в Грузии, будет строить большие корабли или станет моряком. Когда он был совсем маленьким, покупала ему игрушечные корабли и рассказывала, как они качаются на высоких волнах, как белые мачты прибывают в порт. На полках в его комнате расставила макеты прогулочных яхт и военных судов, покупала книги о дальних плаваниях, с детства возила на море и всегда одевала в белые и синие костюмы, похожие на форму моряка.
- Станешь настоящим адмиралом, – всегда говорила она ему.
Представляла, как в летний день он сходит с большого корабля на солнечный берег в форме моряка, высокий, красивый. Представляла, как она издалека смотрит на него и гордится… бесконечно гордится…
В шестнадцать лет сын решил, что строить корабли не хочет. А через год, в июне, когда Марта чистила на кухне грецкий орех для варенья, сын и вовсе заявил, что влюбился в Худышку из соседнего дома и через год женится на ней. Марта от неожиданности и обиды побледнела, грецкий орех разлетелся по дому, она ушла, долго плакала тайком, но перечить сыну не стала. А на свадьбе надела свое лучшее платье и веселилась больше всех.
Худышка была девушкой улыбчивой. Но Марту она раздражала с первой минуты. Когда она улыбалась, Марте казалось, что ее зрачки куда-то исчезают, и Марта готова была поклясться, что ее глаза появляются и исчезают, когда хотят, как у настоящей ведьмы. И еще губы у нее как-то неестественно расплывались до самых ушей. Уши были большие, похожие на бледные ракушки, которые Марта собирала в детстве на берегу моря в родном портовом городке. Голос у нее был неприятный, когда она что-то рассказывала, Марте казалось, что недобрый человек монотонно по стеклу водит свежей наждачной бумагой. Готовить совсем не умела, бисквит получался зеленым, борщ – белым, а куриный суп – красным. Не умела стирать и гладить: на белой ткани развешанного белья Марта замечала желтые и серые полоски, а стрелки на брюках мужа всегда гладила неровно. Неприятно целовала Марту, когда куда-то уходила или возвращалась, неприятно называла мамой. Вокруг ее правого глаза Марта замечала ровно три морщинки, вокруг левого – четыре, и Худышка казалась Марте заметно старше своих восемнадцати лет.
В глубине души Марта винила именно Худышку в том, что сын отказался строить корабли. И хотя она уже знала, что он никогда не станет адмиралом, все равно хранила крошечные макеты, каждое утро вытирала пыль, а потом долго смотрела на них, и сердце печально щемило за сына и за свои ушедшие мечты…


***

…Марта заболела рано: болели суставы, сердце, мало-помалу перестала ходить. Муж умер, когда ей было всего пятьдесят. С наступлением теплой весны, когда у них в саду цвела сирень, а потом и первые ирисы, по утрам можно было увидеть, как Худышка за руку выводит Марту в сад, укрывает одеялом, приносит кофе и любимый домашний лимонный лимонад с медом. Как садится рядом и энергично рассказывает Марте все, что происходит в округе и у соседей. Худышка по-прежнему называла Марту мамой и была такой же худой. А когда улыбалась, Марта по-прежнему замечала, что зрачки исчезают и на месте глаз образуются горизонтальные щели.
“Это просто такой разрез глаз. Татарский!” – отгоняла плохие мысли Марта.
И хотя уши Худышки по-прежнему были похожи на большие ракушки, Марту они уже не раздражали, а напоминали о детстве, когда она после прибоя собирала их в портовом городке. Ее бисквит уже казался Марте вполне съедобным, а на развешанном белье желтых и серых полосок уже не было.
Когда начались перемены, они всей семьей закрыли дом и уехали в портовый городок в Грузии. 
Когда собирала вещи, Марта на полке заметила игрушечные макеты кораблей и прогулочных яхт, которые все еще хранила. Собрала их и увезла с собой.
Старший внук в детстве часто их рассматривал. Прибегал к ней, чтобы послушать истории дальних мореплаваний, детские воспоминания Марты. Она охотно рассказывала, как мечтала, чтобы сын строил корабли и стал адмиралом, как представляла, что он после дальнего плавания сходит к ней на песчаный берег в белой форме капитана.
Внук полюбил корабли. По вечерам с друзьями он приходил к морю, восхищенно смотрел на торговые суда, причаливающие в порту, сходящих на берег моряков, а когда вырос, даже не задумываясь, стал моряком. Работал на том же торговом судне, к которому в порту прибегал в детстве.
Когда он возвращался домой после дальнего плавания, Худышка, укрыв теплой шалью, водила Марту к морю смотреть, как с большого корабля сходит высокий, красивый молодой человек – ее “адмирал”.
И уже старой-старой женщиной на родном берегу моря она всматривалась в горизонт. Всматривалась в силуэты белых мачт, словно оживших из крошечных игрушечных макетов, расставленных на детских полках сына. Она уже знала, что в жизни, рано или поздно, все бывает правильно. И гордилась… бесконечно гордилась, как когда-то в своих самых смелых мечтах.




#МАСЛИНЫ

Стоял обычный летний вечер 1965 года.
На пустынной узкой улочке с ровным рядом одноэтажных домов семилетняя девочка с большими карими глазами, тоненькими косичками светло-пепельных волос, в голубом ситцевом платье с короткими рукавами стачивала большую абрикосовую косточку о шероховатую поверхность стены дома из черного туфа. Правой ногой в бежевых зашнурованных туфельках и спущенных носках в сине-белую полоску она отбивала такт мелодии и почти незаметно, про себя, тоненьким голосом напевала: “На лазурном озере проплывала лебедь, слагала песню на север и на юг…”[34]
Однoй рукой, слегка касаясь кончиками пальцев, она держалась за внешнюю раму низкого окна с открытыми деревянными ставнями. Кружева занавесок закрывали лишь половину окна, поэтому, всмотревшись, можно было разглядеть некоторые детали просторной комнаты.
На подоконнике лежали несколько романов в потрепанных переплетах, очки, карандаш для записи на полях книг, пара газет, большой круглый поднос, на котором на марлевой салфетке сушился фиолетовый базилик.
На дощатом полу, окрашенном в светло-коричневый цвет, лежал потертый старинный ковер без бахромы переменными блекло-красными, почти коралловыми, золотисто-желтыми и темно-синими восьмиконечниками в форме то ли солнца, то ли щупальцев какого-то морского животного.
В середине комнаты стоял деревянный стол и стулья без обивки. На вязаной крючком белоснежной салфетке стояла фаянсовая ваза голубых летних цветов с тонкими лепестками, похожими на большие ромашки, названия которых никто не знал, но они обильно росли в этих краях почти везде. У правой стенки стояла этажерка с незатейливыми мелочами, на левой стороне – большой гардероб и сервант для столовой утвари.
Время от времени, отрываясь от косточки, подойдя ближе к окну, правой рукой прикрывая сильный поток света, Девочка оглядывала комнату, словно удостоверяясь, что там без нее ничего не происходит, и все по-прежнему.
Когда косточка стерлась до самой мякоти, Девочка достала из кармана припрятанную булавку, выковыряла мякоть, радостно положила готовый свисток в маленький карман платья, оглянулась в сторону Большой дороги, открыла ворота и побежала вглубь огромного сада, где росли майская сирень и сливовые деревья.


***

Дядя – младший брат отца, называл ее “Слива”. Всегда шутил, что выросла она на одном из сливовых деревьев в их саду. Еще совсем маленькой девочкой, она часто подходила к трем большим сливовым деревьям и пыталась угадать веточку, на которой выросла.
Поспевшие фиолетовые плоды были небольшими, и она никак не могла понять, как из таких крошечных слив без рук, ног и глаз могла вырасти она – такая большая Слива.
- Но они же совсем маленькие, – обижаясь, возражала она. – И у них нет глаз.
- Так ты тоже была маленькой, – улыбался Дядя, – крошечная и красивая.
- Получается, что если сорвать сливы, хранить их в доме зимой и летом, вырастет такая же Слива, как я? – спрашивала девочка.
- Такая, как ты? Никогда! – улыбался Дядя.
Холодной зимой, когда все деревья в саду покрывались снегом, девочка смотрела из окна и сильно переживала, что сливы замерзнут и исчезнут.
Бабушка в эти минуты широко улыбалась, гладила по головке и успокаивала:
- Ничего, бала. Дядя так шутит. На деревьях люди не растут. Мы тебя нашли в цветке в саду. В красивом цветке с тооооооооненькими лепестками и тоненьким стебельком.
- Как хорошо! – радовалась Слива. – Получается, что людей находят в цветах?
- Куда там, бала. Некоторых в капусте, других – в колючих кустах, некоторых… вообще в сене на деревенской конюшне. Бывает, даже в мусоре. Но тебя - в цветке. И будешь ты у меня как цветок, и жизнь у тебя будет такая же, - говорила Бабушка.
- Но если стебелек тоненький, как он меня выдержал? – не унималась Девочка.
- Ты тоже была маленькая, тоненькая. Словно из сахара. Только глаза - огромные, блестящие… как “зейтун”, – рассказывала Бабушка.
Слива представляла, как она крошечная, в красивом платье, с тоненькими косичками пепельных волос, прислонившись к лепесткам цветка в саду, сидела на тоненьком стебельке и хлопала длинными ресницами огромных глаз, похожих на “зейтун”. Ей нравилось так думать, но всегда, проходя мимо сливового дерева, останавливалась на минутку, вспоминала слова Дяди и никак не могла решить, где именно появилась на свет…
На этот раз, по привычке остановившись на минутку у сливового дерева, она побежала к столу с деревянной скамейкой рядом с сараем, где летом сушились бабушкины ковры. Потрогав их и убедившись, что они высохли, смело села на ковер, достала из-под скамейки жестяную коробку, в которой хранила стекляшки, мелкие бусинки, какие-то пуговицы и разноцветные нитки, оставшиеся от бабушкиного шитья, аккуратно расставила бусинки на столе и стала выкладывать фигурки.
Обычно она выкладывала рыбок, разноцветными нитками рисуя им чешуйки и плавники. А однажды под глазами рыбки выложила прозрачную стекляшку и показала Бабушке.
- Смотри, Баб, рыбка плачет.
- Убери, бала! Зачем ей плакать? Пусть улыбается. Ты тоже… как только захочешь плакать, представь, что там простая стекляшка, убери ее прочь и улыбайся…
- Ты тоже так делаешь? – спросила Девочка.
- Эээээ, бала! Мои слезы сами высохли, все высохли. Еще в проклятом 42-ом… Принесли “черную бумагу”[35], что дед твой погиб… и высохли. Иногда бывает, хочешь плакать, и не можешь, нет больше слез…
Девочка не совсем понимала, о чем говорила Бабушка, но иногда, когда смотрела как высыхают лужи после дождя, представляла, что бабушкины слезы высохли именно так – после дождя, от солнца и под радугой…
Сегодня она прямыми линиями выложила домик, потом зелеными нитками выложила высокую траву, желтыми – одуванчики, которые росли на их земляной крыше. Стекляшками выложила облака, окна дома. Выложила маленькую девочку, голубыми нитками нарисовала ей платье, выбрала две самые крупные бусинки для глаз:
- Как “зейтун”! – повторила она слова Бабушки.
Закончив рисунок, собралась через окно позвать Бабушку – посмотреть на домик, но услышала шум автомобильных шин.
- Олеееееееень! – обрадовалась Слива и, оставив на столе рисунок, побежала к воротам.
“Олень” – дядин автомобиль, был большой редкостью в этих краях. Светло-зеленого цвета. Новый. Красивый. Когда Дядя впервые привез его, все соседи из окрестных домов собрались посмотреть. Кто-то, разглядывая, заметил на капоте фигурку олененка, и машину дружно окрестили “Олень”.
Дядя и “Олень” приезжали после работы, ближе к семи. Бабушка обычно выходила его встречать во дворе:
- Мой Лев приехал, – гладила она его по густым, черным волосам.
Девочка всегда выбегала навстречу, он вручал ей сладости, свертки с игрушками, шоколад в коробках или клубнику в аккуратных кулечках из газет.
Потом брал ее за руку, они входили в дом, усаживал ее рядом с собой и Бабушкой, и всей большой семьей за огромным столом проходили их вечера…
Когда она добежала до “Оленя”, Дядя подхватил ее на руки. Крепко обнял и вручил знакомый аккуратный кулечек.
- Клубника? - спросила Девочка.
Дядя ничего не ответил, взял за руку, и они вошли в дом.
Дома Девочка открыла кулечек и увидела большие плоды, похожие на маленькие сладкие сливы с их деревьев в саду, только почему-то совсем черные и очень блестящие. Она выбрала самый красивый плод в кулечке и смело откусила.
Но вместо сладкой сливы почувствовала незнакомый солоновато-горький вкус. Она несколько мгновений застыла в оцепенении, потом сильно заплакала от неожиданности и разочарования.
Бабушка ее долго успокаивала, а дядя шутил и смеялся: “Плаксивая Слива”.
Так она узнала, на что же похожи ее глаза, так она впервые попробовала маслины – “зейтун”.

***

Одноэтажные дома снесли в середине 70-х. На месте земляных крыш с летними одуванчиками построили многоквартирные здания с просторными комнатами, большими окнами, блестящим паркетом, закрывающимися на ключ входными дверями и красивой столовой утварью.
Во время строительства сад срубили. Когда сносили старый дом и дворик, под деревянными скамейками нашли много бусинок, стекляшек, пуговиц и разноцветных ниток в пыльной жестяной коробке для шитья. Трое бабушкиных сыновей разъехались – каждый в свой новый дом, и бабушка переехала к младшему сыну, забрав с собой старые ковры и романы в толстом переплете.
Дядя умер в начале 80-х. Внезапно остановилось сердце.
Все знали, что с женой у него не было детей. Но на похоронах из Тифлиса приехала высокая красивая женщина в черном платье вместе с восемнадцатилетней девушкой с ослепительно белой кожей и в вельветовой курточке цвета хаки. На армянском она почти не говорила. Пугливо разглядывала комнаты, людей, всматривалась в лица, пытаясь понять, что происходит вокруг. А женщина в черном, незаметно стоя в сторонке, тихо плакала тайком от всех.
После похорон Бабушка позвала к себе девушку в вельветовой курточке, погладила по темным густым волосам, улыбнулась и сказала:
- Моя Львица! Совсем как мой Лев!
Вечером села на краешек тахты в большой комнате, окруженная детьми и внуками.
- Слезы-то высохли еще давно, в проклятом 42-м.… А теперь и сердце окаменело, бала… – еле слышно сказала она “Сливе” – красивой, хорошо одетой тридцатилетней женщине с большим изумрудным кольцом на безымянном пальце, длинными волосами и огромными, блестящими от слез черными глазами, похожими на крупные маслины.
Женщина сидела молча, беспокойно следила за движениями старой сгорбленной женщины, словно пытаясь своим взглядом смягчить и забрать кусочек ее боли себе. В детстве она высчитывала на пальцах давность проклятого 42 года, смотрела на высыхающие лужи после дождя, думая, что бабушкины слезы тоже высохли после дождя, под радугой и от солнца. А теперь представила высокие каменные утесы, которые мгновенно вырастают в сердце человека, когда оно каменеет от боли.
Тогда рядом с Бабушкой и еще много раз в жизни “Слива” отчетливо вспоминала тот летний вечер, когда она выкладывала домик из стекляшек и рисовала бусинками солнце и траву. Вспоминала свой аккуратный кулечек, блестящие плоды маслин, похожих на сладкие сливы и часто повторяла:
- Жизнь похожа на те маслины… Смотришь – выглядит маняще красивой и сладкой, а откусив, плачешь от неожиданности горьковато-соленого вкуса разочарований и обид…


ССЫЛКИ


[1] Фраза из песни “Австралия” певицы Земфиры (Земфира Рамазанова) – российской рок-певицы, музыканта, композитора. Альбом “Z-Sides” (2010). Цитата из открытых источников.


[2] Цитата из одноименной песни французской певицы Мирей Матье (фр. Mireille Mathieu).


[3] http://armenianhouse.org/isahakyan/fiction-ru/lilit.html


[4] Песня советской, а затем и российской поп-группы.


[5] Имеется в виду мягкая игрушка


[6] Армения


[7] Спитакское землетрясение 1988 года


[8] Имеется в виду город Гюмри, другие названия в разные исторические периоды - Ленинакан, Александрополь, Кумайри


[9] Песня “Ничто не может изменить мою любовь к тебе”. Первоначально исполнена Джорджем Бенсоном в 1984 году.


[10] Песня “Hello” (Привет) Лайонела Ричи.


[11] Человек, занимающийся огородным хозяйством.


[12] Мацун или мацони – кисломолочного продукта национальной кухни.


[13] Армянское блюдо из мяса, предусмотренное для его долгого хранения.


[14] Культурной


[15] “Маймун” – в диалекте использовалась в значении обезьяна.


[16] “Дева Варсеник”. Имеется в виду женщина, которая одевается странно и вычурно, по прототипу реальной горожанки Варсеник.


[17] Оборот речи.


[18] Героиня сказки Оганнеса Туманяна, арм. “Հուռի”


[19] Песня советской и российской певицы Аллы Пугачевой.


[20] Группа “Иванушки International” – российская поп-группа.


[21] Российская поп-группа “Иванушки International”.


[22] Город Ереван – столица Армении.


[23] Конский щавель.


[24] Советская и российская популярная группа.


[25] Цитата из песни “Розовый вечер” группы “Ласковый май”.


[26] Фрунзе (Мгер, Фрунзик) Мушегович Мкртчян - советский и армянский актёр театра и кино, театральный режиссёр. Народный артист СССР (1984). Лауреат Государственной премии СССР (1978).


[27] Цитата из трагедии “Гамлет” Уильяма Шекспира.


[28] Оборот речи, имеется в виду недовольное выражение на лице.


[29] Оборот речи. Имеется в виду человек, который необоснованно корчит из себя умного и эрудированного.


[30] Так называются неспелые плоды фруктов.


[31] Ханум – уважительное обращение к женщине.


[32] Армянское произношение имени “Пифагор”.


[33] Мацун или мацони – кисломолочного продукта национальной кухни и -


[34] Армянская песня. В оригинале строка звучит так: “Կապուտակ լճակի վրա կարապն էր լողում, դեպի հյուսիս, դեպի հարավ նա երգ էր ասում”:


[35] Арм. “սև թուղթ”, похоронка.